Россия и Германия: вместе или порознь?
Шрифт:
Пришвин все это время сидел задумавшись, а потом нехотя произнес:
— Ошибка большевиков в том, что взяли на себя больше, чем вообще может взять на себя человек: разумными средствами искоренить зло...
Собрались свои, поэтому никто не поежился, а Н., дожевывая солененькое, подтверждающе замахал головой и руками.
— Позвольте, товарищи, есть же еще один выход, — неизысканный Новиков-Прибой был в этом обществе всегда немного застенчив, однако голос порой подавал.
Конечно, для бывшего простого баталера на цусимском броненосце
— Какой путь, милейший Алексей Силыч? — расслабленно отозвался хозяин.
— С народом, — твердо ответил баталер.
— А-а... Ну да, ну конечно. Вышли мы все из народа...
— Что вы смеетесь? Времена-то могут наступить грозные. Войной пахнет. То ли «англичанка» опять подгадит, то ли вон Гитлер. Немец — это штука серьезная. А у нас, как я погляжу, очень уж много беспечности и лени, а дела — маловато. Как бы не разорили нам Россию.
Пришвин тронул бородку, поправил очки и убежденно возразил:
— Нам-то что! Пусть разорят всю страну — Слово останется. И мы из Слова построим вновь всю страну...
Читатель! Открою маленькую свою уловку. Я не выдумал фольклориста Н. и славного писателя-баталера, хотя придумал некоторые их реплики. Но приведенные мной ответные мнения «певца русской природы» — не выдумка. Как не выдумка и сам разговор трех литераторов. Однако состоялся он не в 1936 году, а позже.
Запись о нем есть в дневнике Пришвина от 4 апреля не «рационального», а реального тысяча девятьсот сорок второго года, когда мысли, высказанные Пришвиным, выглядели не то чтобы безответственно и кощунственно, а просто предательски.
Зачем мне пришлось прибегать к вымыслу в «романе»-исследовании, основа которого — факт?
А вот затем, чтобы пригласить читателя к раздумью... Если Пришвин мог так мыслить и чувствовать даже в грозном 1942 году, то не мог ли он и близкие ему по натуре интеллигенты быть так настроенными и в середине 30-х годов?
Думаю, и мог, и был настроен.
Потому что очень уж многие старые интеллигенты (особенно из литературно-художественных, да и иных кругов) не столько помогали Сталинской эпохе, сколько наблюдали за ней со стороны.
И многие из них, будучи по национальности русскими, становились все более чужими русской сути той России, которая становилась все более родной ее народу.
К слову, через три месяца, 22 июня 1942-го, в день годовщины начала реальной Великой Отечественной войны, Пришвин не нашел в своей душе ничего другого, кроме как записать: «Дождик непрерывный день и ночь, залило землю. Очень бы хорошо для огородов, но холодно, огурцы не растут: несколько дней тому назад показались грибы».
Русские, советские люди изнывали от жары в горящем обреченном Севастополе, мечтали о глотке воды в окопах донских степей, и ГИБЛИ, а этот «строитель России» силой словес тревожился об огурчиках к столу!
И
Природу описывал тонко...
У Сталина и Молотова в середине 30-х тоже мог быть примерно такой «литературный» разговор... Вот они — у меня перед глазами, идут по зеленой аллее, и Сталин, тихо подымливая трубкой, размышляет:
— От интеллигентов ясности не добьешься... Никак не могу понять — или у них самих в голове кавардак, или они назло дуболомам—большевикам со своей головы да на людские. Послушай:
Все перепуталось, и некому сказать, Что у постепенно холодея, Все перепуталось, и сладко повторять: Россия, Лета, Лорелея...
— «Лета» — понимаю, а что такое «Лорелея»? — отозвался Молотов.
— Да уж, с Летой чего ж не понять — как говорят, «канула в Лету»... А Лорелея? Есть такой символ губительной, равнодушной красавицы. Сидит на берегах Рейна, зазывает на скалы рыбаков. У Гейне стих есть...
— А этот кто написал?
— Мандельштам... Вот он еще пишет: «Я в сердце века, путь неясен, а время удаляет цель».
Молотов вдруг рассмеялся и шутливо предположил:
— Коба! Так это ж он о Троцком!
— Может и о Троцком, — Сталин был серьезен. — Фамилии-то нет. Это тут вот все с фамилиями: «И на земле, что избежит тленья, будет будить разум и жизнь Сталин».
— А это что — тоже он? — Он...
Молотов чувствительностью не отличался — биография для ее развития у него была неподходящей. Но думать он умел, и подтекст вроде бы мутных мандельштамовских стихов начал постепенно угадываться. Он помолчал и вдруг спросил:
— Значит, Лорелея... Сидит на берегах Рейна и зазывает на скалы?
— Зазывает, будь она неладна.
— А то смотришь, и на берегах Леты сидит? И тоже зазывает?
— Угу, — Сталин возился с погасшей трубкой и еще раз кивнул головой.
— И кого зазывает?
Сталин длинно затянулся, выпустил дым. Зачем-то одернул шинель и, не отвечая, продекламировал: «Россия, Лета, Лорелея»...
Молотов поблескивал очками. Что тут скажешь? Если Лорелея — значит, зазывает. Кого? И если на берегах Рейна зовет она на погибель, то что уж говорить о берегах Леты — реки забвения и смерти? Лорелея. Лета. Россия... Обманутая-де большевиками Россия канула в Лету? Да, «художественный» ряд у Мандельштама получался занятный. Но Сталин уже круто повернул разговор:
— Вячеслав, ты помнишь дело Какурина и Троицкого?
— Это из академии Фрунзе? Тридцатый год?
— Да. Тогда они еще показывали на Тухачевского... Что он, мол, готовит почву для переворота и готов даже идти на военную диктатуру, чтобы избавиться от ЦК, колхозов и совхозов и большевистских темпов развития индустрии.
— Да, ты тогда вначале предполагал, что все это шло от Кондратьева, Громана и Бухарина. Правым умам нужен был штык «про запас». Но я хорошо помню, Коба, что тогда ты писал мне в конце октября... Сейчас, вспомню точно: «Что касается дела Тухачевского, то последний оказался чистым на сто процентов. Это очень хорошо».