Россия и Запад
Шрифт:
Все это скоро будет восприниматься как история, аналогичная, может быть, Серебряному веку, и Азадовский ясно понимает стремительность и неумолимость этого процесса.
Среди героев Азадовского стихи писали не только поэты по преимуществу. Знаменитые филологи В. Адмони и Д. Максимов всю жизнь считали свое поэтическое творчество не менее важным занятием, чем научные штудии. А может быть, и более значительным. В 1994 году Азадовский выступил составителем и автором предисловия к книге стихов Д. Е. Максимова… Это — напоминание о сюжете, касающемся основ духовной жизни самого Азадовского.
Талантливый переводчик с нескольких европейских языков, автор блестящего, еще в 1960-х гулявшего в самиздате перевода из Рильке («Песнь о любви и смерти…»), Азадовский является и автором оригинальных стихотворений. Что совершенно естественно при насыщенности его жизни «материей стиха». Но есть одно обстоятельство, побуждающее нас обратить на это особое внимание. В
Тут есть о чем задуматься.
Перевод как судьба
В годы ранней юности, когда я зачитывалась романами Фейхтвангера и Стефана Цвейга, меня не занимала тема художественного перевода. По правде говоря, я даже не удосуживалась поинтересоваться именем переводчика, стоящим на обороте титула. Текст, переведенный на мой родной язык, воспринимался как русский, то есть всецело принадлежащий русской культуре. Для тинэйджера, выросшего в семье, далекой от литературных занятий, и не слишком образованного для своих двенадцати-тринадцати лет, это, может быть, и простительно. Но и позже, читая свои любимые немецкие романы в переводах Соломона Апта (Т. Манна, Г. Гессе, Р. Музиля, М. Фриша, Э. Канетти — отменно длинные, но всякий раз обрывавшиеся раньше, чем успеваешь начитаться всласть), я не слишком задумывалась о том, в каких глубинах души происходит это претворение, ценой какого труда и таланта достигается качество, в полной мере отвечающее уровню великого подлинника. Мне казалось, что так и надо. А если еще точнее: по-другому не может и быть! Более или менее осознанный интерес к теме художественного перевода и роли личности переводчика в истории национальной культуры возник у меня позднее, когда я отдала себе отчет в том, что письменному русскому языку я училась по аптовским переводам с немецкого, в которых для меня сошлись — и до сих пор наилучшим образом сходятся — подлинные всемирные смыслы с подлинным русским языком. Через много лет, познакомившись и, рискну сказать, подружившись с Соломоном Константиновичем, я призналась ему в этом, нисколько не погрешив против правды, поскольку русскую классику по-настоящему прочла тогда, когда в моем сознании, искореженном «одичалой действительностью», от нее окончательно отпал шлейф «школьной» принудиловки.
Допускаю, что читатель сочтет это, как говорится, моей личной бедой и проблемой. Речь не обо мне, а о том, что перевод, пережитый его творцом как судьба, таит в себе далеко идущие последствия: для читателя, развивающегося в искусственно регулируемых условиях, он может стать окном не только в другую культуру, но и — в свою собственную. Порой нечто подобное случается и с самим переводчиком, но эта мысль пришла ко мне много позже. Пожалуй, всерьез я задумалась об этом, когда — силою обстоятельств — мне пришлось возглавить журнал «Всемирное слово».
Этот петербургский журнал, возникший в начале девяностых — так сказать, на волне перестройки и гласности, — был задуман как русская редакция международного издания под названием «Lettre Internationale». Первоначальная идея, принадлежавшая Антонину Лиму, состояла в следующем: предоставить европейской интеллигенции возможность обмениваться мнениями о текущих событиях политики и культуры поверх национальных барьеров, что в полной мере отвечало ожиданиям участников политических и культурных процессов тех лет; многим тогда казалось, что после разрушения искусственных преград и тяжких оков тоталитаризма новая Европа и новая Россия двинутся вперед по более или менее общей колее. Как бы то ни было, идея А. Лима нашла немедленный отклик в ряде европейских стран, где возникли свои национальные редакции — абсолютно самостоятельные, но в то же время связанные друг с другом: по условиям «перекрестного договора» каждая редакция имела возможность безвозмездно публиковать часть материалов, опубликованных любым из партнеров. В первые годы своего существования русский «Lettre…» — его главным редактором стал Александр Алексеевич Нинов (1931–1998) — широко пользовался этой возможностью.
Ближе к концу революционного десятилетия выяснилось, что колеи все-таки не совпали. По этой и по ряду других причин идея Лима начала себя изживать. Одни редакции попросту прекратили свое существование, другие трансформировались в «национальные проекты» — в ряде случаев исключительно успешные (в качестве убедительного примера можно привести немецкий «Lettre…»).
Русский «Lettre Internationale» («Всемирное слово») оказался в трудном положении: нам следовало либо закрываться, либо менять стратегию. Редакция и редколлегия выбрали последнее. Мало-помалу мы сместили акценты, перейдя от «текущих европейских событий» в область неизменно актуальной для нашей страны тематики «Россия и Запад». Был подготовлен и выпущен ряд номеров, посвященных культурным связям России с европейскими странами (Германией, Францией, Англией, Польшей, Швецией, Италией). Специальный номер был посвящен культурным связям Санкт-Петербурга и Западной Европы. Последний, испанский, собранный накануне нынешнего финансового кризиса, так и не вышел в свет.
Очевидная «компаративистская» направленность издания, выбранная в качестве основной стратегии, предполагала, в частности, публикацию переводов западных поэтов и писателей, так или иначе вовлеченных в контекст русской литературы, а также статей, посвященных их жизни и творчеству. Для меня это стало «рабочим поводом», позволившим познакомиться с целым рядом замечательных филологов-переводчиков, таких как Константин Азадовский, Елена Баевская, Нина Гучинская, Роман Дубровкин, Григорий Кружков, Роман Эйвадис, Михаил Яснов.
Оказавшись на должности главного редактора, я, человек «из другого угла», остро нуждалась в квалифицированной помощи и поддержке не только членов редакции, но и всего околожурнального сообщества. Особую благодарность в этой связи я испытываю к К. М. Азадовскому, который — с первых дней существования журнала — был не только активным членом редколлегии, но и выступал на его страницах как автор оригинальных статей, филолог-комментатор и переводчик стихов (Г. Аполлинера, Р.-М. Рильке, Ст. Георге, В. Шекспира). Наши редакционные разговоры часто касались различных аспектов теории и практики перевода. Все это вместе позволило мне сделать ряд наблюдений и выводов, касающихся его собственной деятельности историка культуры и переводчика, и, если брать шире, внесло важные уточнения в мое понимание сущности перевода как особого рода творческой деятельности и той роли, которую художественный перевод играл в доперестроечные времена.
Мысль о том, что в подцензурной стране, где жизнь создает слишком много препон для «нормальной» литературной карьеры, перевод становится особым механизмом, позволяющим, с одной стороны, реализовать себя как творческую личность, а с другой — заработать денег в те периодически наступающие времена, когда государство с особым сладострастием принимается закручивать гайки, высказывалась неоднократно и многими. И это, конечно, сущая правда. Но, как представляется, не вся. Между переводчиком и его будущим читателем (а следовательно, и окошком кассы) возникала, как правило, та же самая преграда, которая отсекала писателя от читателя. Конечно, переводчики, занимавшиеся прозой, редко приступали к работе, не имея на руках издательского договора. Ведь в СССР охотно и широко публиковали «прогрессивных писателей», которые умудрялись счастливо сочетать в себе художественную вторичность с сочувствием к коммунистическому эксперименту (тем более вдохновляющему, что он ставился не на их шкурах!). Приезжая в нашу страну по приглашению своих издателей, некоторые из них искренне изумлялись многотысячным тиражам и количеству поклонников их таланта. В более поздние времена эта привилегия перешла к иностранным актерам. (Помню изумление «рабыни Изауры», которую по эту сторону границы встречали как национальную героиню.) Впрочем, такого рода эксцессы регулируются законами больших чисел. В то время как все самое главное происходит не в большинстве, а в меньшинстве.
Так, по велению души и без оглядки на будущие выгоды, в советское время некоторые энтузиасты-одиночки переводили «западных» поэтов: Рильке и Бенна, Аполлинера и Сен-Жон Перса, Галчинского и Кавафиса. Однако известны случаи, когда и переводчики-прозаики брались за работу на свой страх и риск: так переводили Кафку, Джойса, Оруэлла. Думаю, что переводчик, стоящий у подножья такой горы, до вершины которой он чаял добраться, довольно ясно осознавал, что его работа — даже в том случае, если ей суждено завершиться, — скорее всего, «ляжет в стол». Оптимист «по жизни» мог подбадривать себя тем, что это «лежание» продлится недолго. Пессимист допускал обратную мысль. Иными словами, реализовать себя и неплохо заработать было, конечно, можно, но это обычно сопрягалось с выбором «проходного» имени — часто в обоих значениях этого слова, поскольку государство в лице своих цензоров имело, как теперь принято выражаться, «чуйку», позволяющую безошибочно опознавать тех иностранных авторов, которые не паслись на духовной и эстетической обочине, но обращались к первородным вопросам бытия. То есть были творцами, создающими собственные миры. Государство, положившее миллионы жизней на алтарь сходной по амбициозности задачи — сотворить особый, не имеющий аналогов в истории «новый мир», — справедливо воспринимало их в качестве соперников. А во многих случаях — как идеологических врагов.