Россия молодая (Книга 1)
Шрифт:
Молчан осторожно пожал плечами, скрутил тетрадь в трубку. За него ответил Ватажников:
– Кто написал, Афанасий Петрович, того человека мы не ведаем. А который листы дал, дабы прочитали, тот большого ума мужик. Учинен ему розыск, беглый он, сказывается Беспрозванным. Мастер искусный по рудному делу, да как вроде тебя заели его иноземцы, большое меж ними вышло несогласие, вплоть до бою. А как зачался бой, то и сказал сей мужик недозволенное слово. Ну, и ушел...
– Русский от иноземца из Москвы убег!
– невесело усмехнулся Молчан. То-то славно!
–
– спросил Ватажников.
– Да не от иноземца, от русского. Все они, собаки, одним миром мазаны...
Крыков, взяв у Молчана тетрадь, медленно просматривал писанные четким полууставом желтые листы плотной бумаги. Когда все перечитал сам, посоветовал:
– Спрячь, Павел Степанович, да не шути с тетрадью. Сии листы запрещенные именуются прелестными. Как накроют с тетрадкой - батогами не отшутишься. Не менее как колесовать будут, руки, ноги поотрубают, а лишь потом голову на рожон воткнут...
Молчан бережно завернул тетрадку в ветошку, спрятал за голенище, улыбнулся:
– Мы, Афанасий Петрович, хитрые, всего повидали...
Кузнец посоветовал:
– Уйти бы вам, други любезные, подалее, в скиты, к источнику древлего благочестия...
– Для чего?
– спросил Крыков.
– Во гробах лежать да трубы дожидаться? Не зрю в сем для нас никакого проку!
– В капралах, я чай, получше?
– рассердился Кузнец.
– Да, пожалуй, что и получше. К делу ближе. Все ж таки корабли здесь строят, мало ли как оно обернется. Капралом я тоже, Федосей, от иноземных воров не отстану. А креститься как - мне все едино, хоть по-вашему, хоть не по-вашему...
– Крещение ваше не крещение, но осквернение!
– крикнул Кузнец.
– Все осквернено! И грады, и селы, и стогны, и домы, повсюду сатана дышит...
– Брось ты, Федосей!
– с досадой вмешался Молчан.
– Сатана! Не там сатана, где он тебе видится, не там он...
Гости еще поспорили, ушли.
Афанасий Петрович попытался уснуть. Но не спалось...
С утра во двор въехали подводы - майор Джеймс переезжал на прежнее жительство. Афанасий Петрович не торопясь сложил рухлядишку в берестяные кузова, понес с таможенниками в большую избу, где жили целовальники, досмотрщики, надзиратели и солдаты. Здесь для него на лучшем месте уже была приготовлена широкая лавка, лежал на ней сенник, по стене чьи-то добрые руки прибили шкуру белого медведя.
Он вошел, - солдаты поднялись, как раньше.
– Вставать более не надо!
– сказал Афанасий Петрович.
– Вставали вы не мне, но поручику. А уважать будем друг друга и без вставания.
Таможенники стояли неподвижно, у одного старого Ильи Пшеницына выкатились из глаз слезы.
– Здравствуйте, братцы!
– произнес Афанасий Петрович и низко поклонился.
Ему тоже поклонились - все, и так же низко.
– Вот и опять съехались!
– говорил он, раскидывая свою рухлядишку возле лавки и по кузовам.
– Ничего, заживем как раньше жили - безобидно...
2. ВЕЧЕРА НЕ ХВАТИЛО - ОТ НОЧИ ОТКРОИЛИ!
У Фан дер Гульста, царского лекаря, Тимофей Кочнев, корабельных дел мастер, лечиться
– Беспременно отравит!
– сказал старик.
– Знаю я их, немчинов. Быть по-иному: заберу я тебя, друг ты мой бесценный, к себе в Лодьму, и отживешь ты у меня на молочке, да на соленом морском ветерке, да на шанежках домашних, да на пирогах рыбных... Ладно ли?
– Езжай, Тимоха!
– посоветовал Рябов.
– Иван Кононович плохого не присоветует...
Тимофей молчал, смотрел в потолок, строго и медленно поводил мохнатыми бровями.
– Твоего-то когда на воду спускают?
– спросил он наконец.
Старик догадался, о чем идет речь.
– Поутру.
Опять надолго замолчали. Таисья принесла парного молока, налила глиняную кружку, с поклоном, с искристой улыбкой в глазах поднесла больному, лежащему на лавке под окошком. У Тимофея дрогнули губы под жидкими усами, он тоже заулыбался, - нельзя было не радоваться, глядя на Таисью в расцвете ее счастья. Хоть и не хотелось - пригубил молока.
– Еще бы глоточек!
Тимофей еще пригубил. Искры в глазах Таисьи заблестели ярче, Рябов догадался: "Загадала, дурная моя: ежели допьет, значит жить ему и еще корабли строить". Взглянул с вопросом. Она медленно опустила очи долу - так и есть, загадала. Кормщик шумно выдохнул: узнавать, о чем думает Таисья, было ему не простым делом, иногда десять потов сольет, покуда разберется в бабьих думах.
Корабельных дел мастер маленькими глотками допивал молоко, Таисья победно улыбалась, улыбался и Иван Кононович, качал старой среброкудрой головой: охо-хо, молодость - молчат, а беседуют. И как не надоест! Все то же, небось: "лада моя", "люба моя", "чаечка моя", "соколик мой!"... То ж, что он своей Марье Федоровне говорил там, в Лодьме, под шум морской волны...
– Совсем теперь глоточек остался! Последочки!
– сказала Таисья нежным голосом.
"Мне говорит!" - опять догадался Рябов.
И когда Таисья вышла, выскочил за ней, побагровев от смущения: уж больно нехорошо от мужской беседы - за жениным подолом в сени скакать, да еще свернув по пути ушат с водой.
Выскочил, обнял в сенях, где сушились травы бабки Евдохи, прижал к сосновым смолистым бревнам, запрокинул ей голову, спросил шепотом:
– Загадывала?
– Ну, загадывала!
– блестя зубами у самого его рта, ответила она. Пусти, кости поломаешь!
Вернулся и, покашливая, сказал:
– Бычок в бабкин огород полез. Суседский...
Кочнев и Иван Кононович смотрели на кормщика молча, все еще улыбались.
– Бычок, говоришь?
– спросил Тимофей.
С грохотом в горницу ввалились бывшие монастырские служники - Аггей, дед Федор, Егорка, кормщик Семисадов, Черницын, - все парились в бане. Бабка Евдоха встречала каждого с поклоном, потчевала мятным квасом, клюковкой, брусничкой, чем могла. Лечила по разумению - кого грела на солнышке, кого клала на дерюжку в тень, кого мазала нерпичьим жиром, кого поила кипятком на шиповнике, на хвойных иглах. И люди оживали быстро, словно чудом...