Россия молодая. Книга 2
Шрифт:
4. ДОМОЙ ВЕРНУЛИСЬ!
Белой прозрачной ночью лодья, что уже приближалась однажды к устью, вновь появилась невдалеке от шанцев. Егорша опять взбежал на вышку, выхватил из рук караульщика трубу, посмотрел, сказал сердито:
– Ну что ты станешь делать? Те же самые, что давеча были. И куда их носило?
Еще поглядел, покачал головою:
– Не наши! Кафтаны кургузые, либо норвеги, либо еще какие немцы...
Капрал изготовил пищаль с двойным зарядом пороху, выпалил, качнулся, долго стоял, помаргивая, словно очумелый.
– Карбас – на воду! – отрывисто
Таможенники спустили карбас, вышли наперерез лодье, которая ловко и уверенно входила в устье, ведомая рукою опытного кормщика.
– Хорошо идет! – сказал Егорша, залюбовавшись. – Красиво! И парусов не сбросили нисколько... А ну, стрельни еще – может, не слышали?
Капрал с опаскою пальнул еще раз. С вышки было видно, как мореходы на лодье спускают паруса – теперь поняли, что велено остановиться. Таможенный карбас зашел лодье с кормы, несколько солдат забрались на судно, которое теперь сидело на воде высоко, словно лодье стало легче. Потом с носа мореходы сбросили канат, карбас под веслами повел лодью к таможенному причалу. Драгуны не выходили, спали, Мехоношин гулял в деревеньке – там завелся у него амур. «Без них спокойнее! – подумал Егорша. – А то сразу – волоки на съезжую».
Пустовойтов, насвистывая, спустился вниз, обдернул мундир, поправил на боку палаш и начальническим шагом пошел встречать лихих людей, что вторые сутки крейсируют вблизи берегов и с наглостью собрались проскочить мимо шанцев, будто и не ведают государева указа.
– Что за народишко? – спросил он у таможенного писаря, первым соскочившего с карбаса на землю и поспешающего за бумагой и перьями – писать опросной лист.
– А рыбари здешние, морские старатели, зверовые добытчики, – скороговоркой ответил писарь. – На Груманте, что ли, зимовали. Говорят, будто их в городе в Архангельском каждая собака знает, да, небось, брешут. Один немощный лежит, помирать собрался...
– Вот дадут им на съезжей Грумант! – сказал Егорша всердцах. – Грумант! Не велено, а они, вишь...
И замер с открытым ртом, не договорив. На лодье во весь рост стоял чернобородый, худой Тимофей Кислов, два года назад пропавший в море. Стоял и как ни в чем не бывало переругивался сиплым голосом с таможенными солдатами, которые уговаривали его сойти на берег, чтобы ответить писарю на казенные вопросы.
– Да на кой мне шут вопросы твои! – говорил Кислов. – Я, может, бани русской длинные года не видел, я, может, одним снегом в кои веки умывался, а он – вопросы! Какие такие шанцы могут быть для своего человека? Что я, немец, что ли, чтобы мне таможенную роспись писать...
– Тимофей Никитич! – крикнул Егорша. – Ужели живым возвернулся?!
– А нет, мертвым! – с досадой сказал кормщик. – Ты, что ли, Егор, тут за старшего? Чего нас держат? Мало мы горя нахлебались? К дому пришли, так и тут не слава богу?
Егорша, робея, шагнул вперед, поднялся по сходням, еще не веря себе, спросил:
– Кислов? И впрямь... ну и ну!
– Ки-и-ислов! – передразнил кормщик. – Эко диво отыскал! Что Кислов, когда и сам Иван Савватеевич здесь! Что Кислова два года, когда Рябов со товарищи не два, а почитай, четыре отзвонили...
И, нагнувшись к люку, Кислов зычно крикнул:
– Иван
Егор охнул, сунулся было к люку, но там заскрипели ступени, и тотчас же из каюты появился Рябов – совершенно такой же, каким был четыре года назад. Позевывая и потягиваясь могучими плечами, он зорко огляделся и произнес врастяжечку, неторопливо, знакомым с детства голосом:
– Ишь ты! Выходит, и верно – дома!
Выбравшись на палубу, он сказал Егорше, будто вчера только виделись:
– Вон каков? В мундире! Ну, здравствуй, Егорище...
Тот смотрел, застыв на месте: истинно с того света вернулся человек, а по виду ничего особенного и не было, кормщик как кормщик, разве вот чуть поседела голова, да тверже сделался взгляд...
– Семейство-то мое как?
– Семейство? – переспросил Егорша глупым голосом.
– Семейство. По-здорову ли Таисья Антиповна да сын мой?
– По-здорову, по-здорову! – словно очнувшись, быстро и счастливо заговорил Егорша. – И сиротка твой здоров, и Таисья Антиповна – вдова неутешная...
Зеленые глаза кормщика весело блеснули:
– Голова садовая! Какая же она вдова при живом-то муже? И Ванятка, небось, не сирота, коль я пред тобою жив...
И не торопясь, не оглядываясь на Егоршу, спустился на берег. За ним пошли Кислов, хроменький Митенька Борисов, отрастивший бороденку, другие промышленники и мореходы. На берегу Рябов встал на колени и истово приложился губами к черной сырой земле. Уже взошло солнце и теплым светом заливало зеленый росистый луг возле шанцев, караульную вышку, ели, таможенных солдат, заштилевшее море и опустившихся на колени корабельщиков. Замерев, почти не дыша, стояли таможенные солдаты с драгунами, смотрели, как здороваются с родной двинской землею морского дела старатели, как быстрые стыдливые слезы текут по их потемневшим обветренным лицам, как вынесли недужного, всего опухшего от цынги, и как он со стоном припал всем лицом к мокрой яркой траве...
Первым поднялся Рябов, хлопнул Егоршу по плечу, сказал:
– Длинен вырос!
– Дядечка! – произнес Егорша, не помня себя от радости. – А мы уж и не чаяли...
– Ничего, живой!.. – усмехнулся Рябов. – Многих схоронил, а все живой. Не берет меня море. Веди, брат, кашей угощай да говори, чего у вас слыхать. Меня-то в поминанье записали?
– Записали!
– Слышь, Митрий! – позвал Рябов. – Меня в поминанье записали, оттого, небось, и жив. Боговы шуточки...
Митенька подошел ближе, насупился:
– Все-то вы суесловите, дядечка! Разве бог шутит? Грех и думать так. Вот он нас к земле родимой привел!..
– Ты отмолишь, молельщик!
Егорша побежал хлопотать – варить мореходам кашу, таможенные солдаты разжились водочкой, Тимофей Кислов им рассказывал:
– Прихожу в губу – на Грумант, а они там. Что ты скажешь? Бородищи вот отрастили, избу добрую выстроили, медвежатины запасено, рыбы, оленины... На всем побережье сами хозяйствуют – словно вотчина боярская. И Иван Савватеич, конечно, старшой. Да, так, значит, живут ничего. Ну кресты, конечное дело, крестов много – могилки: беда там у них случилась, то враз и не рассказать. А нашу лодью льды заковали, не выйти никак, не пробиться из губы...