Россия молодая. Книга вторая
Шрифт:
— Собрала? — тихо спросил он.
Таисья молча кивнула на узелок, лежащий на лавке у печи. Она не плакала, только лицо ее было очень бледно.
— Озябла? — спросил кормщик.
— Должно быть, озябла! — спрятав лицо у него на груди, ответила она.
Он молчал, не зная, как утишить ее страдания, ласково поглаживая ее вздрагивающее плечо…
— Студено на дворе? — спросила Таисья.
— Морозит!
Ванятка вздохнул во сне, зачмокал губами, завозился на лавке.
Рябов оглянулся на него, крепче обнял жену.
— Ты не бойся, лапушка! — сказал он тихо. —
Она не отвечала.
— Не идти, что ли? — совсем тихо, как бы испытывая ее, спросил кормщик. — Сбежать?
Таисья молчала.
— Вишь, как! — со вздохом сказал кормщик. — Надо, детынька, идти. По совести, иначе и жизнь не в жизнь. Иначе как же? Иван вырастет, укорит: ты, скажет, почему не по-хорошему тогда сделал? Почему Иевлева капитан-командора кинул в беде? Как же мне тогда и доживать? Да и Марье Никитишне, горемыке, обещался я давеча. Слово-то дадено…
Таисья откинула голову, жадно взглянула в его зеленые глаза, сказала со стоном:
— Сколько ж так можно, Ванечка? Извелась я, Ванечка, измучилась вся. Голова мутится, нет более сил у меня.
Он молчал, смотрел на нее сверху с печальной нежностью, словно и вправду был виноват. А она говорила, захлебываясь слезами, задыхаясь, упрекая его в том, что самое тяжкое, самое страшное он всегда берет на свои плечи, всегда делает сам: и в монастыре пошел против братии первым, и когда суда на верфи строил — никому не поклонился, и на Груманте было ему хуже, чем другим, и корабль шведский взялся посадить на мель, и в тюрьму теперь идет на лютые муки…
— Сын у нас без отца растет, Ванечка! — рыдая говорила она. — Я все одна да одна, вдова при живом муже…
— Выходит — оставаться? — строго спросил Рябов.
Она не ответила — вдруг стихнув, глядя на него с испугом. Слезы еще катились по ее щекам, но она больше не плакала, ждала, закусив губу.
— То-то, что не можно мне оставаться! — сам себе ответил он и взял узелок с лавки.
Таисья рванулась к нему, заслонила собою дверь.
— Будет тебе, Таюшка! — с суровой нежностью сказал он, отстраняя ее с пути. — Будет, лапушка. Жди. Еще свидимся…
И притворил за собою дверь.
Таисья вскрикнула, руки ее отпустили косяк, за который она держалась, ноги подкосились. В тишине она ясно услышала его твердые неторопливые шаги по скрипящему снегу, услышала, как отворил он калитку. Потом все стихло.
Тюрьма мне в честь, не в укоризну,За дело правое я в ней;И мне ль стыдиться сих цепей,Когда ношу их за отчизну.Рылеев
Глава пятая
1. Со свиданьицем, Сильвестр Петрович!
По скрипящему морозному снегу, помахивая узелком, не торопясь, переулками он вышел к Двине и остановился надолго. Круглая холодная луна освещала своим неласковым светом вмерзающие в лед корабли — те самые тринадцать судов, что остались целыми
Щурясь, посасывая короткую трубочку, сплевывая горькую слюну, он всматривался в корабли, в огоньки, которые там мелькали, вслушивался в протяжные звуки старой поморской песни, которую пели матросы, и, дивясь, качал головой: было странно, что на таких больших, для океанского ходу, кораблях русские матросы поют русские песни, было непривычно смотреть на русские многоластовые военные суда — русский флот!
«А чего? И я сам эти корабли строил! — думал Рябов. — Я, да еще Иван Кононович, да Молчан пропавший, да самоедин Пайга, да Тимофей, — мало ли нас было. Строили, глядишь — и выстроили. Теперь ничего и не скажешь, нынче — флот».
Ему вспомнились шведские военные корабли и «Корона», которую он посадил на мель и на которой убили Митеньку; он вздохнул, пожалел Митрия, что не увидит, как весной, в полную воду пойдут корабли в море.
«Не пожгли! — спокойно думал Рябов, вслушиваясь в широкий вольный напев, несущийся с большого корабля, — не пожгли шведские воры! Вишь, близко было, да не сделалось. И Семисадов с Иевлевым хорошо надумали увести тогда флот. Вдруг бы меня шведы, как Митрия, убили, может и удалось бы им, окаянным, к городу проскочить. Тогда спалили бы, воры, корабли…»
Он еще постоял, жалея флот, который могли бы спалить, — дорого дался он, ради него умерло столько народу. Потом подтянул потуже пояс на полушубке и, словно бы торопясь за делом, пошел вдоль Двины, мимо кораблей — к съезжей.
Здесь, несмотря на позднее время, кормщик застал какое-то смутное беспокойство и даже смятение. Дьяк Гусев, увидев Рябова, отвел от него свои подпухшие глазки и сделал вид, что не заметил кормщика. Другой дьяк, Абросимов, суя кулаки в лицо старому драгуну, кричал на него, что ежели персона не сыщется, то от драгуна и мокрого места не останется. Здесь же в углу, злобно тараща глаза, размашисто писал при свете витых свечей стрелецкий полковник Нобл. Скрипучая черная дверь то и дело хлопала, впуская и выпуская матросов, рейтар, стрельцов и драгун; под окошком, заделанным железными прутьями в репьях, часто слышался конский топот, ржание, сиплая брань продрогших людей.
Рябов сел на лавку, положил возле себя узелок, подождал. Погодя спросил:
— Домой мне, что ли, идти, али как?
Дьяк не услышал вопроса. Рядом с кормщиком на лавке переобувался рейтар с веселыми живыми глазами. Кормщик спросил у него шепотом:
— Чего они тут — сбесились, что ли?
Рейтар подтянул сапог, поправил голенище, сказал неопределенно:
— Сбесишься!
— Кого ищут-то?
— Комендант сбежал с крепости — господин Мехоношин. И казну увел…
Рябов присвистнул, в глазах его вспыхнули веселые искры.