Россия молодая
Шрифт:
Молокоедов задумался:
— С умом! Коли на дыбу вздеть, так сказку писать надобно. А в сказке чего скажут, то и выведешь. Много ли на нашу долю придется?
И зашептал:
— Князь Алексей Петрович все себе в анбары свалит. Тут думать надобно, голубь, крепко думать. Может, так: князь-воевода на пытке беспременно утомится, уйдет, — тогда мы воров потянем. Они живо чего надо поведают, мы скорым делом на место и отправимся. Рухлядишку возьмем, а кое-чего и оставим, кое-чего, понял ли, голубь? Коли лодья трехмачтовая — для морского хождения, —
— А кому их имать, воров-то? — спросил Мехоношин.
— Тебе, голубь, тебе. Ты их с драгунами со своими упустил, тебе и хватать, тебе, по цареву указу. Да не торопись, отдохни с дороги, а потом, к утру, и веди. Пусть погуляют, а нам и на руку. Боярин-то воевода сбирается завтра на цитадель ехать, мы покуда дело все и обладим.
Мехоношин поднялся, вышел, сел в кружале у Тощака на лавку, велел подать себе водки и еды. Тощак принес трески томленой с грибами, полуштоф гданской водки, сказал с наглостью, что все ждет, покуда господин поручик получит из вотчины денег да и рассчитается с ним, с бедным целовальником. Да и многие в городе ждут: портной Лебединцев, что строил господину поручику мундир, закладчик Сусеков, что давал господину поручику денег под залог, оружейник Шишкин, что в долг сделал пару пистолетов.
Поручик налил себе водки, выпил медленными глотками, не закусывая, погодя сказал:
— Давеча получил эпистолию…
Тощак молчал.
— С вотчины денег ждать мне нынче не приходится.
— Что так? — обеспокоился Тощак.
— А то, что нет у меня более вотчины. Пожгли мужики…
— Пожгли-и?
Мехоношин стиснул кулак, ударил с грохотом по столу, ощерился, закричал на все кружало:
— Бояр жечь? Кожу с живых сдеру, на огне детей печь буду живыми, села, деревни с землей сровняю…
Тощак заробел, отступил к стене, ушел пятясь, кланяясь широкой спине поручика. Трудники, выпивающие в кружале, притихли, перемигиваясь. Мехоношин покачнулся, пошел косыми ногами к двери, но раздумал и вновь сел за стол. Он пил один и ничего не ел, шепча длинные ругательства. Глаза его все тускнели, потом он поспал часок, потом опохмелился…
6. Здравствуй, кормщик!
Во дворе мальчик, стриженный под горшок, розоволицый, крепенький, словно репка, поднял на кормщика зеленые с искрами глаза. Рябов подошел ближе, хотел взять сына на руки. Тот не дался, сказал сурово:
— Чего ты? Не видишь — мельницу ставлю?
— Добрая мельница. Сам построил?
Ванятка не ответил: пыхтя, стоя на четвереньках, как медвежонок, дул на крылья, чтобы вертелись. Рябов посоветовал:
— Ты крылья повороти, иначе вертеться не будут.
Мальчик поворотил крылья, они завертелись. Кормщик сел на бревно, вытянул усталые ноги, осмотрел двор, рябины, крепкий, строенный Антипом забор, избу. Сюда, за эту калитку выходила к нему Таисья. По этим ступеням взбегал он много лет назад с птицей, в кровь изодравшей руки…
— Мамка-то где?
— Ушла.
—
— Холсты поделала и ушла. В церкву, или еще куда…
— А тятька твой где?
— На море потонул — вот где! — ответил Ванятка.
Кормщик усмехнулся, подергал сына за рубашонку.
— Не утонул я, дитятко. Пришел. Вынулся с моря.
Мальчик бросил мельницу, повернулся к отцу, расширив глаза, спросил тихо:
— Не врешь?
Рябов не сдержался: обветренное, загрубевшее лицо его дрогнуло, из глаз поползли слезы. Мальчик прижал к груди кулачки, крикнул:
— Тятя, тятенька!..
Рябов уже не плакал, слезы пропали в бороде. Он обнимал мальчика, спрашивал торопливо, шепотом:
— Мучились? Худо жили? Хлеб-то был? Ты-то сыт ли, дитятко? Мамка как? Веселая? Плачет? Стой, брат, замазал я тебя ручищами. Ну, садись ко мне, садись, говорить будем… Али баню пойдем топить. Пойдем баню топить, а ты мне рассказывать будешь? Ладно? Помыться надобно мне, сколько годов бани путной не видел…
Вдвоем затопили баню. Рябов, держа сына за руку, вошел в горницу, на пороге остановился, долго смотрел на вдовье житье: все чисто, полы выскоблены, на лавках — расшитые травами полавочники, на столе — крашеная скатерть, травы — за иконами, на стене; в резанной из кости рамочке — жалованная Грозным царем грамота, заливаются-поют птицы в клетках…
Ванятка вырвался, поднял тяжелую крышку на укладке, побагровев от натуги, крикнул:
— Тут, тятя, твое все. Кафтан праздничный, бузрунка-фуфайка, пояс. Мамка говорила: вырастешь большой, жениться станешь — отдам. А я жениться не буду…
— С чего так?
— Да ну их, баб! Я в море пойду — а они выть!
Кормщик, улыбаясь, достал из укладки кафтан, положил на лавку, потом вынул резанную из кости фигурку: рыбак в падеру правит поперек волны утлое свое судно. Покачал головой, догадавшись, кто резал, поставил на стол, спросил:
— Крыков, капрал, бывает к вам?
— Капитан он теперь! — веско сказал Ванятка. — Шпага у него вон какая! А бывает почитай что завсегда…
— Ишь ты, капитан!.. Ну ладно, пойдем, брат, попаримся…
Парились вдвоем — сидели на полке и брызгали друг в друга холодной водой. Потом боролись, потом сын опрокинул на отца целую шайку студеной воды, потом секли друг друга горячими вениками, потом сидели чинно. Рябов стал рассказывать, как зимовали на Груманте. Ванятка таращил глаза, держал отца за руку обеими ручонками — боялся рассказа. В тишине потрескивала печка-каменка, капала вода.
— Страшно было? — спросил Ванятка.
— Скучно, главное дело, а страшно — чего же? Скучно — верно. И думы думаются, — против них ничего не выстоит, никакая сила.
— Какие думы?
— Разные, дитятко.
— Какие разные?
— Ну, про тебя, к примеру. Есть, дескать, у меня сын. Вот и думаешь, как тот сын на свете живет? Какая ему судьба будет? Сирота он при живом отце. И мамку жалеешь: со мной маялась, а тут еще без меня вовсе мучается…