Россия молодая
Шрифт:
— Что же вы домой не шли?
— А того не шли, что судно наше лихие люди увели.
— Ври толще! Как — увели?
— Увели, дитятко. Пришли иноземные псы, перекусались между собою, корабль свой потопили — льды им судно перетерли, шестерых своих убили, а трое остались. Мы всего того не ведали, приняли их как гостей добрых, приняли по русскому по обычаю…
— Как?
— Ну, известно, как по обычаю. На Руси не спрашивают — чей, да откуда, а зовут — садись обедать, что есть в печи — все на стол мечи…
— Так и мамка учит! —
— То-то, брат, что учит, а гость гостю рознь. Есть такой, что возьми да брось. На Грумант-то мы издавна хаживаем… Есть там мужичок один — Старостин. Тот и вовсе обжился, от самых прадедов своих корни пустил, более на Груманте живет, нежели здесь… С тем, со Старостиным, мы и промышляли…
— Зверя?
— Зверя, детка. И много напромышляли. Иноземцы же, как увидели меха наши, что мы запасли, тут им и ударило, видать, в головы. К ночи убили одного нашего, другого повязали ремнями, а прочие и я вместе с ними — на промысле были. Угнали суда наши, да не повезло — потопли. И суда угнали и все, что промыслили мы… Ну, пришла беда — открывай ворота. Как быть? Думали-думали…
— И надумали?
— Надумали лодью ладить. Пока ладили, шестерых мужиков похоронили. Столь тяжкие муки приняли — не пересказать. Из плавника судно сшить для морского хождения, а окромя топора — ничегошеньки нет. Легко ли? Так ничем и не окончились мучения наши. Кислов пришел на трехмачтовой лодье, помог выбраться… Ну, да что об этом поминать. Давай, брат, окатимся — и в горницу. Спать тебе пора.
После бани, разомлевшие, вышли во двор, сели на крылечко пить квас. Ванятка прижался к отцу, смотрел на него снизу вверх. Рябов задумчиво гладил мокрые волосы сына, не отрывал взгляда от калитки.
Вечерело. За Двиною погромыхивал гром, собиралась гроза. У крыльца шептались рябины. Вот отзвонили к вечерне… Ванятка задремал, привалившись к отцу, и не проснулся, когда заскрипела калитка. Кормщик сидел неподвижно, словно окаменел.
Первой во двор вошла бабинька Евдоха, не узнала, поклонилась чужому гостю. За ней показалась Таисья, тоже поклонилась, потом вгляделась, шагнула вперед, опять остановилась, шепотом спросила:
— Ты?
Он молчал.
— Живой?
— Живой! — едва слышно ответил Рябов.
— Возвернулся?
— Возвернулся.
Таисья подошла еще ближе, сказала чужим голосом:
— Бабинька, а ты и не видишь, кто к нам пришел?
Бабка Евдоха завыла, запричитала, бросилась к Рябову, потом схватилась за голову, побежала топить печку, ставить пироги. Рябов поднял Ванятку на руки, понес в горницу. Сзади, шатаясь словно пьяная, с шалой улыбкой на бледных, дрожащих губах, держась за стенки, шла Таисья. Кормщик положил Ванятку на лавку, обернулся. Бабка Евдоха за стеной роняла на пол глиняные горшки, вскрикивала:
— Ой, к добру, ой, к радости…
Таисья с закрытыми глазами неподвижно стояла у дверного косяка.
— Ждала? — спросил Рябов.
— Сам знаешь, — не
— Вишь, и вернулся. Ругалась, поди…
Она слабо улыбнулась:
— Сама себе такого выбрала!
— И по сей день люб я тебе?
— И по сей день люб! — открывая свои огромные глаза, так же тихо молвила Таисья. — И по сей день, и вчера, и завтра, и нынче, и до самой смерти. Здравствуй, муж!
— Здравствуй, жена! — ответил кормщик и положил свои тяжелые руки ей на плечи. — Здравствуй!
К вечеру изба набилась народом: весть о прибытии пропавших облетела весь город. Рябов, в расстегнутой на груди чистой полотняной рубахе, сидел в красном углу. Вдовы и матери погибших на Груманте мореходов и промышленников подливали ему вина; утирая слезы, слушали скорбную повесть кормщика о последних днях их мужей и сыновей. Рябов говорил медленно, ничего не утаивал, ничего не приукрашал. Потом перешел к делу…
— Мужья ваши и сыны, покуда живы были, со всем прилежанием старались напромышлять получше, чтобы и монастырю было и своей скудости подспорье. Что упромыслили — все цело. Янтарь сбирали, много его собрали, — тоже цел. На дальнем стане, как и чего не ведаю, нашли мы деньги от промышленников, что померли все цынгою. Тех денег тысяча рублей и еще двадцать три. Порешили с кормщиком Кисловым: деньги вдовьи. Вас, вдов да матерей, шестнадцать душ. Те риксдалеры, да рубли, да серебро мелкое поровну меж вами поделим… Покуда в тихом месте все упрятали, чтобы начальные люди не обобрали. Монастырю не дадим ни деньги. Будет! Много ли отец келарь нас вспоминал, как мы там мучились? Муки, крупы, рыбы хоть раз дал вам тут?
— Палками велел гнать! — сказала вдова Кустова.
Другие заговорили все вместе:
— Воротнику велел никого из нас не впускать!
— Не то что муки — рыбы не давали…
— В пасху святую, и то прогнали…
— Молитесь, говорят…
— То-то! — сказал Рябов. — Что упромыслили — все ваше!
Встал со своего места, низко, до полу, поклонился, попросил по обычаю прощения за то, что сам возвернулся живым, а многих друзей похоронил на Груманте. Гости молчали, сделалось так тихо, что стало слышно, как кричит сверчок в подпечье. Старуха Щапова Пелагея Петровна — мать двух сыновей, похороненных на Малом Беруне, на безлюдном холодном острове, — отдала кормщику поклон; плача тихими слезами, трижды поцеловала в лоб, сказала негромко:
— Хорошо ты сделал, Иван Савватеевич. По-русскому! Спасибо, кормщик!
Одна за другой подходили вдовы и матери, целовали Рябова в лоб, кланялись. Он тоже кланялся им, у каждой просил прощения. Глаза кормщика смотрели прямо, ясно, лишь меж бровями лежала скорбная складка. Совесть его была чиста.
Потом пили за помин души мореходов — Елисея Анохина, Василия Огурцова, зуйка-отрока Семена, двух братьев Щаповых — Ильи с Николаем, ели несоленые поминальные пироги, пели старое причитание: