Россия молодая
Шрифт:
— Умно! Не для чего с ним ныне собачиться. Вреден, пес, многие пакости способен свершить, крепкую руку на самом верху имеет. Паситесь его, детушки, срамословца окаянного, сквернавца, доносителя…
Егорша с изумлением взглянул на Афанасия — что о князь-воеводе говорит. Тот, словно догадавшись о мыслях Егора, пояснил:
— Опасаюсь, детушка, доброты капитан-командора. Горяч он и добер невместно. Ныне с великой викторией на прошлое дурное махнет рукой, а сии змии, небось, не позабудут, зубами и поныне скрыпят. Засели, поганцы, здесь в Холмогорах — и дьяки все трое, и думный дворянин, анафема, и сам тать-воевода,
— Да как берегтись-то? — недоуменно спросил Егорша.
— Потише будь, поклонись пониже, шея не сломается… Ну, иди, внучек, иди, детушка, утомился я, лягу. Иди с богом…
Он благословил Егоршу, лег. Егорша вышел. Келейник проводил его до калитки, прошептал скорбно:
— Совсем слабенек наш дедуня. Ох, господи!
У дома воеводы попрежнему прохаживались караульщики, назначенные Сильвестром Петровичем. Полусотский кинулся навстречу Егорше, тот, сидя в седле, коротко рассказал про одержанную над шведами победу. Солдаты сбились вокруг Егорши, жадно выспрашивали, он отвечал с подробностями, как села на мель флагманская «Корона», как в корму ее ударил фрегат, как вышли брандеры, как абордажем пленили яхту. Полусотский спросил:
— Может, и нам к Архангельску идти? Чего тут более делать? Воеводу, я чай, никто нынче не обидит, кончен швед.
— Все недужен князь? — спросил Егорша.
— Спился вовсе! — смеясь, ответил полусотский. — Давеча на крышу влез — кукарекал. Смотреть, и то срамота…
— Что ж, идите! — сказал Егорша. — И впрямь делать тут более нечего. Свита воеводская при нем: кто его тронет?
Он спешился, постучал хлыстом в ворота.
На крыльце боярского дома Егорша почти столкнулся с Мехоношиным. Тот отступил в сени. Егорша побледнел, крепче сжал в руке хлыст, раздельно сказал:
— Вот ты где, господин поручик.
— А где мне быть? — тоже побледнев, спросил Мехоношин.
— Будто не знаешь?
— Не знаю, научи! Позабыл что-то…
— Ужо, как вешать поведут — вспомнишь!
— Меня вешать?
Егорша, не отвечая, вошел в сени, властно отворил дверь. Навстречу, мягко ступая, кинулся дьяк Гусев, зашептал, дыша чесноком:
— Почивает еще князь-воевода! Немощен… Столь велики недуги…
— Буди! — приказал Егорша. — Недосуг мне.
— Никак не велено! — кланяясь повторял дьяк. — Строг, на руку скор…
— Ждать мне нельзя! — сказал Егорша. — Еду к Москве с донесением государю…
Дьяк испугался, побежал по скрипучим половицам — к воеводе. Егорша сел на лавку, задумался. Через покой широким шагом, словно не замечая Егоршу, прошел Мехоношин. Хлопнула одна дверь, потом другая. Сверху, с лестницы на Егоршу смотрели старые девки-княжны, осуждали, что-де не кланяется, не спрашивает про здоровье. Недоросль Бориска подошел поближе, заложил руки за спину, осведомился:
— Верно, будто викторию одержали?
— А тебе что? — грубо спросил Егорша.
— А мне то, что я воеводы сын! — выпятился недоросль.
— Таракан ты запечный, а не воеводы сын! — ответил Пустовойтов. — Постыдился бы спрашивать.
Старые девки зашептались, укоряли
В доме все время слышалось движение, бегали слуги, носили воеводе моченую клюкву, рассол, тертый хрен, пиво — опохмелиться. Сверху иногда доносилось грозное рычание, уговаривающий голос Мехоношина. За спиною у Егорши скрипели двери, половицы, перемигивалась дворня. Казалось, что вся боярская челядь о чем-то сговаривается. Егорше надоело, он сказал старушке карлице:
— Ты, бабка, скачи быстрее, сколько мне ждать?
Карлица завизжала мужским голосом, перекувырнулась через голову, пропала в сумерках воеводского пыльного дома. Тотчас же пришел думный дворянин Ларионов, без поклона, сурово, словно арестанта, повел Егоршу по ступеням наверх в горницу. Воевода сидел отвалившись в креслах, лицо у него было серое, опухшее, глаза едва глядели, лоб повязан полотенцем с тертым хреном. Думный Ларионов сел на лавку, вперил в Егоршу острые глазки, стал качать ногою в мягком сафьяновом сапожке. За спиною воеводы покусывал губы поручик Мехоношин. Подалее перешептывались дьяки. Егорша поклонился Прозоровскому, передал, что было велено Сильвестром Петровичем. Воевода неверным голосом, плохо ворочая языком, спросил:
— Иевлев твой да Крыков — дружки?
— Как — дружки? — не понял Егор.
— Одного поля ягода?
Мехоношин все облизывался, все покусывал губы, слушал, пряча взгляд. Ларионов покачивал ногою, смотрел исподлобья, словно бы к чему-то готовясь.
— Рябов да Крыков дружки, — продолжал воевода, — то мне ведомо. Крыков с капитан-командором, небось, тоже прелестные листы читали, одним миром воры мазаны, одно скаредное, подлое дело затеяли…
Егорша, напрягшись, побелев, прервал воеводу:
— Сии поносные слова, князь-воевода, мне слушать непереносно. Я по делу на Москву послан и должен там быть без всякого промедления…
— Ты?
— Я, князь-воевода!
— А ты какого роду-звания?
Егор, насупившись, чувствуя беду, ответил, что роду он простого. Тогда тонким голосом, словно читая по книге, думный дворянин сказал, что негоже ему, смерду, мужицкому сыну ехать пред светлые государевы очи. Поедет к Москве иной человек, дворянского роду, а Егорше приказано от воеводы сидеть здесь, в Холмогорах. Егорша вспыхнул, закричал, что ему велено отбыть самим капитан-командором. Тогда вперед вышел Мехоношин, прищурился:
— Подай-ка письмо!
— Тебе?
— Мне!
— А ты кто таков здесь есть?
— Таков, что тебе мой приказ — в закон!
Воевода что-то замычал, тоже протянул руку за письмом… Егорша, плохо соображая, трясясь от бешенства, выбежал во двор — к коновязи.
Вороного его жеребца здесь не было.
Какие-то слуги в однорядках, жирные, здоровые, косматые, играли возле коновязи в зернь. Ругаясь, Егорша спросил, где его жеребец, куда воры свели коня, для чего делают не по-хорошему? Слуги, пересмеиваясь, не отвечали. Тогда он схватил самого здорового за ворот, тряхнул, поставил перед собою, но тотчас же сзади его ударили под колени, и он упал навзничь — в гущу челяди. Несколько слуг навалилось ему на грудь, другие на ноги. Он потерял сознание.