Россия молодая
Шрифт:
— Полегче, полегче! — сказал Мехоношин. — Досмерти-то и не для чего. Бери, кидай в яму, где Лонгинов скучает, вдвоем повеселее им будет.
Слуги взяли Егоршу за ноги и за руки, понесли в сад; тут под дубочком была вырыта яма с крышкою из железных полос. У ямы Егоршу положили на землю. Мехоношин наклонился над ним, поискал в его карманах, нашел письмо Сильвестра Петровича к царю и возвратился к воеводе. Прозоровский стоял у окна, охал, сгонял с пива пену, пил маленькими глотками.
— Теперь нам обратного пути нет, князь! — сказал Мехоношин. — Начали дело, надо, не робея, до
— Беды как бы не было! — прижимая рукою полотенце ко лбу, заохал Прозоровский. — Смело больно начали, пропадем, поручик…
— Хуже не будет! — со значением произнес Мехоношин. — А коли с умом делать — ничего и не откроется. Поеду я сам к Москве, все великому государю поведаю о тебе на первом месте. Нам самим об нас и думать, другие-то не помогут.
Прозоровский сел на лавку, запричитал:
— Голова моя кругом пошла, все вертится, ей-ей, свет не мил…
— Пить нынче надо поменее! — твердо сказал Ларионов. — Не шуточное дело затеяли, думать тебе немало об том деле, князь… Полки идут сверху, — может, те полки тебе еще и послужат. Припоздали со шведом драться — то тебе, князь, наруку. Да перестань ты охать, иначе я и толковать более не стану, как об стенку горохом…
Прозоровский испугался, схватил думного дворянина за руку:
— Ты меня не оставляй. Я по-твоему, по-твоему, миленький! Все сделаю, все, что присоветуешь. Не серчай, голубь. Сядь со мною. Мне бы водочки, винца гданского самую малость, голову прочистить. Болит, разламывается…
Мехоношин громко, словно хозяин в доме, кликнул слугу, тот принес водки, поручик сам налил воеводе. Князь опохмелился, велел читать иевлевское письмо царю. В письме ни слова не было ни о Мехоношине, ни о воеводе, ни о Ларионове.
— Может, тайно написано? — спросил Прозоровский. — Есть такие чернила, ничего не видать, а погреешь на свече — проступят слова. То тайнопись, знаю, слыхал. Погрей на огоньке…
Ларионов погрел на свече, тайные буквы не проступили. Воевода сам взял бумагу, повертел, понюхал, — все еще не верилось, что в письме нет доноса на него. Взявшись за голову, Прозоровский завопил:
— Для чего так сделали? Он обо мне и не пишет худого! Теперь пропадем, — гонца повязали, для чего так по-глупому…
Вопя, ругаясь, он застучал на Мехоношина с Ларионовым кулаком. Думный дворянин поднялся с места, цыкнул, как на собаку:
— Цыть! На все Холмогоры шум поднял! Нет об нас в письме? Да гонец бы все словами пересказал, для того и послан, ужели не догадаться тебе, воевода? Раскудахтался! Тут дело хитрое, думать надо, как от сего Иевлева отбиться…
— Вот и я тоже… Как?
— Помолчи. Слушай, что сказывать стану. Али я тебе про Крыкова да про сего Сильвестра даром давеча говорил? Надобно Иевлева накрепко к сему государеву преступнику привязать, — добро, что тот помер и голоса подать не может. Надобно, чтобы оба они стали государю лютыми ворогами. Ты на том стой крепко — он тебе поверит, с самого Азова верит, ты ему верный слуга, добрый раб, а про Сильвестра что он знает? По Иевлеву надобно насмерть бить. Егора-гонца схватили — добро! Он молод: как его Поздюнин на пытке взденет — все, что нам надобно, скажет. Государю те пытошные листы с гонцом
Мехоношин сел, налил себе водки, выпил. Думный Ларионов говорил ровным, твердым голосом. Князь слушал его молча, моргая, крестился, вздыхал…
2. Не нашли кормщика…
Трудники и работные люди с Маркова острова осторожно оттолкнули лодку с пологого берега. Молчан и другой незнакомый мужик налегли на весла, суденышко с телом Митеньки спокойно пошло по тихой, гладкой Двине.
Таисья поправила саван, которым покрыт был Митенька, посмотрела в его строгое лицо. Молчан негромко спросил:
— Мужем тебе был Иван Савватеевич?
— Мужем.
— Знал я его. Вместе корабли на Соломбале строили.
— Давно то было.
— Давно. Нахлебались там лиха. И он, покойничек Митрий, с нами трудился. Сколь годов миновало, а все помнится…
Сильно навалившись на весла, Молчан из-под суровых мохнатых бровей посмотрел на Таисью и сказал глухо:
— Может, и лучше для Митрия-то, что помер.
— Лучше? — удивилась Таисья.
— А ты думаешь — помирится воевода на том, что кормщик твой да толмач Горожанин город спасли, когда он, воевода-князь, в Холмогорах затаился?
Таисья не ответила.
— Вишь, как! — сказал Молчан. — И говорить тебе нечего. Я давеча со своим народишком мужа твоего берегом искал да все думал: ну отыщется, как тогда делать? Мы-то ведаем: задумал воевода худое, посадил у себя в Холмогорах тайно за караул кормщика Лонгинова, и того Лонгинова отвез ему поручик Мехоношин, иуда! А женка Лонгинова, Ефимия, баба смекалистая, к мужику своему пробилась, он ей к поведал, для чего держат: дьяк пишет со слов его, как Рябова Ивана сына Савватеева да толмача Митрия Горожанина на свейском воинском корабле Лонгинов видел и как они бежать с корабля не хотели…
— О, господи! — ужаснулась Таисья.
— То-то, что господи! На бога только и надейся, он поможет… Дождешься!
И рассказал:
— Давеча кинулись на наш Марков остров шведы с мушкетами, с ружьями, с саблями, многолюдны, злы — чисто бешеные волки! А у нас чего? Кулак да топор! Мы кто такие? Мы беглые, рваные ноздри, рубленые пальцы, нас и за людей не чтут. А кабы не мы — те воры сбили бы пушки, пушкарям-то с ними никак не совладать! Мы не допустили! Долго дрались — порубили шведа. Теперь мужики на острову толкуют: уходить не станем, выйдет нам милость, капитан-командор отпустит нас за нашу кровь пролитую, будем люди вольные, простят. Я отвечаю: «Мужики, мужики, какая вам милость выйдет, вы беглые холопи, вы от своего боярина ушли, вас князь ищет, чего ждать нынче? Свое дело сделали, шведов порубили. Пока шум да гулянка, тут нам самое время в леса подаваться. И еще дело такое — мушкеты от шведа забрали, ружья, пули, порох, — есть с чем уходить!» Нет, не верят мне. Сидят, дожидаются, милости им надо…