Россия в концлагере
Шрифт:
НОВЫЙ ХОЗЯИН
Такое же морозное январское утро, как и в день нашей отправки из Питера. Та же цепь стрелков охраны и пулемёты на треножниках. Кругом поросшая мелким ельником равнина, какие-то захолустные, заметенные снегом подъездные пути.
Нас выгружают, строят и считают. Потом снова перестраивают и пересчитывают. Начальник конвоя мечется, как угорелый, от колонны к колонне: двое арестантов пропало. Впрочем, при таких порядках могло статься, что их и вовсе не было.
Мечутся и конвойные. Дикая ругань. Ошалевшие вконец мужики тыкаются от шеренги к шеренге, окончательно расстраивая и без того весьма приблизительный порядок построения. Опять перестраивают. Опять пересчитывают.
Так мы стоим часов пять и промерзаем до костей. Полураздетые урки,
– А зам какое дело? Немедленно станьте в строй!
Борис заявляет, что он врач и не может допустить, чтобы люди замерзали единственно в следствии полней нераспорядительности конвоя. Намёк на «нераспорядительность» и на посылку жалобы в Ленинград несколько тормозит начальственный разбег чекиста. В результате длительной перепалки появляются лагерные сани, на них нагружают упавших, и обоз разломанных саней и дохлых кляч с погребальной медленностью исчезает в лесу. Я потом узнал, что до лагеря живыми доехали всё-таки не все.
Какая-то команда. Конвой забирает свои пулемёты и залезает в вагоны. Поезд, гремя буферами, трогается и уходит на запад. Мы остаёмся в пустом поле. Ни конвоя, ни пулемётов. В сторонке от дороги у костра греется полудюжина какой-то публики с винтовками - это, оказалось, лагерный ВОХР, вооружённая охрана, в просторечии называемая «попками» и «свечами». Но он нас не охраняет. Люди мечтают не о бегстве, а о тёплом уголке и горячей пище. Куда бежать в эти заваленные снегом поля?
Перед колоннами возникает какой-то расторопный юнец с побелевшими ушами и в лагерном бушлате. Юнец обращается к нам с речью о предстоящем нам честном труде, которым мы будем зарабатывать себе право на возвращение в семью трудящихся, о социалистическом строительстве, о бесклассовом обществе и о прочих вещах, столь же не уместных на 20 градусах мороза и перед замёрзшей толпой, как и во всяком другом месте. Это - обязательные акафисты из обязательных советских молебнов, которых никто и нигде не слушает всерьёз, но от которых никто и нигде не может отвертеться. Этот молебен заставляет людей ещё полчаса дрожать на морозе. Правда, из него я окончательно и твердо узнаю, что мы попали на Свирьстрой, в Подпорожское отделение ББК.
До лагеря вёрст шесть. Мы ползём убийственно медленно и кладбищенски уныло. В хвосте колонны плетутся полдюжины вохровцев и дюжина саней, подбирающих упавших. Лагерь всё же заботится о своём живом товаре. Наконец, с горки мы видим вырубленную в лесу поляну. Из под снега торчат пни. Десятка, четыре длинных дощатых бараков. Одни с крышами, другие без крыш. Поляна окружена колючей проволокой, местами уже заваленной. Вот он, концентрационный или по официальной терминологии «исправительно-трудовой» лагерь - место, о котором столько трагических шепотов по всей Руси.
ЛИЧНАЯ ТОЧКА ЗРЕНИЯ
Я уверен в том, что среди двух тысяч людей, уныло шествовавших вместе с нами на Беломорско-Балтийскую каторгу, ни у кого не было столь оптимистически бодрого настроения, какое было у нас троих. Правда, мы промёрзли, устали, нас тоже не очень уж лихо волокли наши ослабевшие ноги, но…
Мы ожидали расстрела, а попали в концлагерь. Мы ожидали Урала или Сибири, а попали в район полутораста-двухсот верст от границы. Мы были уверены, что нам не удастся удержаться всем вместе - и вот, мы пока что идем рядышком. Все, что нас ждет дальше, будет легче того, что осталось позади. Здесь мы выкрутимся. И так в сущности недолго осталось выкручиваться:
Это настроение бодрости и, так сказать, боеспособности в значительной степени определило и наши лагерные впечатления и нашу лагерную судьбу. Ото, конечно, ни в какой степени не значит, чтобы эти впечатления и эта судьба были обычными для лагеря. В подавляющем большинстве случаев, вероятно, в 99 из ста лагерь для человека является катастрофой. Он ломает его и психически и физически - ломает непосильной работой, голодом, жестокой системой, так сказать, психологической эксплуатации, когда человек сам выбивается из последних сил, чтобы сократить срок своего пребывания в лагере, но все же главным образом ломает не прямо, а косвенно - заботой о семье; ибо семья человека, попавшего в лагерь, обычно лишается всех гражданских прав и в первую очередь права на продовольственную карточку. Во многих случаях это означает голодную смерть. Отсюда - эти неправдоподобные продовольственные посылки из лагеря на волю, о которых я буду говорить позже.
И еще одно обстоятельство. Обычный советский гражданин очень плотно привинчен к своему месту и вне этого места видит очень мало. Я не был привинчен ни к какому месту и видел в России очень много. И если лагерь меня и поразил, так только тем обстоятельством, что в нем не было решительно ничего особенного. Да, конечно, каторга. Но где же в России кроме Невского и Кузнецкого нет каторги? На постройке Магнитогорска так называемый «энтузиазм» обошелся приблизительно в 22 тысячи жизней. На Беломорско-Балтийском канале он обошелся около ста тысяч. Разница, конечно, есть, но не такая уж по советским масштабам существенная. В лагере людей расстреливали в больших количествах, но те, кто считает, что о всех растрепах публикует советская печать, совершают некоторую ошибку. Лагерные бараки - отвратительны, но на воле я видал похуже и значительно похуже. Очень возможно, что в процентном отношении ко всему лагерному населению количество людей, погибших от голода, тут выше, чем скажем на Украине, но с голода мрут и тут, и там. Объем прав и безграничность бесправия примерно такая же, как и на воле. И тут и там есть масса всяческого начальства, которое имеет полное право или прямо расстреливать или косвенно сжить со свету, но никто не имеет права ударить или обратиться на ты. Это, конечно, не значит, что в лагере не бьют.
Есть люди, для которых лагерь на много хуже воли, для которых разница между лагерем и волей почти не заметна; есть люди - крестьяне, преимущественно южные, украинские - для которых лагерь лучше воли. Или, если хотите, воля хуже лагеря.
Эти очерки - несколько оптимистически окрашенная фотография лагерной жизни. Оптимизм исходит из моих личных переживаний и мироощущения, а фотография оттого, что для антисоветски настроенного читателя агитация не нужна, а советски настроенный все равно ничему не поверит. И погромче нас были витии. Энтузиастов не убавишь, а умным нужна не агитация, а фотография. Вот в меру сил моих я ее и даю.
В БАРАКЕ
Представьте себе грубо сколоченный дощатый гробообразный ящик, длиной метров 50 и шириной метров 8. По средине одной из длинных сторон прорублена дверь, по средине каждой из коротких - по окну. Больше окон нет. Стекла выбиты, и дыры затыканы всякого рода тряпьем. Таков барак с внешней стороны.
Внутри вдоль длинных сторон барака тянутся ряды сплошных нар - по два этажа с каждой стороны. В концах барака по железной печурке из тех, что зовутся времянками, румынками, буржуйками - нехитрое и кажется единственное изобретение эпохи военного коммунизма. Днем это изобретение не топится вовсе, ибо предполагается, что все население барака должно пребывать на работе. Ночью над этим изобретением сушится и тлеет бесконечное и безымянное вшивое тряпье - все, чем только можно обмотать человеческое тело, лишенное обычной человеческой одежды.