Россия в постели
Шрифт:
Три дня мы гуляли с ней по лесу. Первый день в сопровождении Леонида Осиповича, второй и третий – вдвоем, но даже в густом ельнике, лениво и устало валяясь на весенней траве, я ни словом, ни взглядом не выдавал своей тяги к ней, мы просто были друзьями-рассказчиками – она рассказывала мне о Париже, будоража воображение тем, о чем и не упоминала, – о сексе в Париже, а я рассказывал всякие смешные были и небылицы из телевизионной практики. И казалось, мы так сдружились, что и в мыслях секса нет. А вокруг была весна, чириканье птиц, перезрелое томление лягушек на реке, утренняя роса на нежной листве, прозрачно-серебряный воздух по ночам и… весенние грозы. На третий день наших лесных прогулок грянула майская гроза со спелым, крупным дождем. Мы прибежали из лесу, промокнув до нитки, согрелись крепким чаем, и она нырнула в свою комнату, а я слонялся по пустому коттеджу, ожидая сумерек. Они пришли с грохотом весеннего грома, ярым шумом
– Слушайте, вы все равно не спите, а у меня есть коньяк. В такую бурю коньяк – лучшее средство.
– Но я боюсь зажечь свет… – донеслось из-за двери. – И я уже в постели.
– Ну и лежите. Все равно мой ключ подходит к вашей двери. Я сам открою.
И я своим ключом открыл ее дверь и вошел к ней с коньяком.
В полумраке комнаты, освещенной только очередной вспышкой молнии, я увидел в углу, на кровати, узкое, как стилет, укрытое одеялом тело и испуганные зеленые глаза на белом лице. Она мгновенно оценила ситуацию: она запирала свою дверь каждую ночь, а, оказывается, я мог войти к ней в любую минуту средь любой ночи. Но – до чего же благородный человек! – не воспользовался этим, хотя все это время мы были только вдвоем в коттедже.
Мы стали пить коньяк, болтая о чем-то, я отворил окно в парк, и теперь шум дождя, запахи мокрой земли, шелест деревьев и грохот грома заполнили комнату, и она, закутавшись в одеяло, сидела на постели, и ее зеленые глаза мерцали при свете молний. При каждом новом раскате грома она испуганно куталась в одеяло и просила: «Закройте окно, я боюсь, Андрей!»
Я закрыл окно, подошел к ней вплотную и нагнулся, чтобы поцеловать.
– Нет! – сказала она, почти вскрикнув. – Нет!
Я обнял ее. Ее худые руки ожесточенно выставили локотки, сопротивляясь моему объятию, но в этом ожесточении было чуть-чуть больше энергии, чем это нужно для холодной решимости отчуждения, это было только как вскрик самозащиты, тут же и ослабевший. Очередной сумасшедший удар грома заставил ее испуганно вздрогнуть и инстинктивно прижаться ко мне. Казалось, сама природа, все раскалывающееся от грозы мироздание подыгрывали мне в моей игре. Впрочем, играл ли я? Боюсь, что я уже не только играл влюбленность, но и был влюблен в эти зеленые глаза… Сумасшедший поцелуй, останавливающий дыхание, и еще несколько ударов грома, из-за которых она невольно все больше прижималась ко мне, уронили нас на постель.
– Нет, – шептала она. – Нет! Не смей! Никогда! Нет!
Но мои руки делали свое упрямое грубое дело, а губы уже добрались до ее груди. У каждой женщины есть определенное место, которое она защищает сильнее всего остального, у большинства наших женщин это – трусики. Вы можете раздеть их догола, зацеловать допьяна, но вот снять трусики – это подчас немыслимая проблема, они ухватывают их руками, скрещивают ноги мертвой хваткой, барахтаются, но если вам все-таки удалось снять или просто разорвать трусики – все, женщина обмякает и сдается и даже сама раздвигает ноги в позу первой готовности.
Марина защищала сначала грудь, потом трусики, а потом с тем же неистовством не разрешала моему Брату протиснуться в ее скрещенные ноги. Гремел гром, молнии рвались в окно, майская гроза атаковала землю с таким же темпераментом, как я атаковал Марину, или – наоборот – я атаковал Марину с темпераментом майской грозы и грома. Она не сдавалась. Ее узкое тело извивалось подо мной, выламывалось в моих руках, возбуждая меня все больше. Какая там к черту французская любовь! Я просто раскалывал ее скрещенные ноги своими ногами, и наконец, с очередным ударом грома, мой Братан самым бандитским, грубым, яростным толчком прорвался в заветную узкую штольню и тут же продвинулся в глубину, до конца.
Марина охнула у меня в руках, опустошенно расслабилась и… заплакала. Уже не сопротивляясь, безвольно-податливая, она открыто лежала теперь подо мной, и ее зеленые глаза истекали слезами, а узкая теплая щель ее Младшей Сестры обнимала моего Брата. Я поднялся над ней на руках. Узкое, как у змейки, тело, с маленькой грудью, хрупкими плечами, с головой, безвольно отвернувшейся набок, покоренное, но еще не завоеванное, осветилось подо мной вспышкой молнии. Я стал ласково и нежно целовать ее – так нежно, будто в самый первый раз, словно и не был уже в ней мой член. Я целовал ее плечи, шею, грудь, лицо, губы, мои руки гладили ее волосы, и снова мягким касанием губ я кружил по ее плечам и наконец почувствовал, как тихо шевельнулась ее рука – только шевельнулась рука на постели. Мой Брат осторожно, чутко, будто украдкой, выходил из нее – но не до конца, а только до головки, а потом так же медленно, как бы ползком, вдвигался в нее, и эти замедленно-мягкие движения разбудили наконец ее, и я почувствовал смазку. Теперь я мог делать с ней что хотел. Я лег на нее, обнял ее ноги руками, подтянул кверху и закинул их к себе на плечи. Так, распахнув ее ноги до упора, я уже до самого корня, до мошонки всаживал в нее Брата, и он уходил вертикально вниз по этой теплой узкой штольне, а потом медленно выбирался вверх и снова – вниз.
Ее тело начало оживать. Сначала шевельнулись ягодицы, да, маленькие белые ягодицы вдруг шевельнулись – еще не в такт моему движению, еще не подмахивая мне, но просто ожили, шевельнулись, а потом при вспышке молнии вдруг распахнулись зеленые глаза и взглянули на меня с немым вопросом. Я остановился, нагнулся к этим глазам и мягко поцеловал их, а она вдруг обняла меня двумя узкими прохладными руками.
И тут какая-то сумасшедшая волна любви, искренней нежности и даже жалости нахлынула на мое сердце. Я полюбил это завоеванное, узкое, как ножницы, тело, эту тонкую шею, этого взрослого ребенка. И тихим, мягким движением перевел ее сначала на бок и дальше – на себя. И теперь, беззащитно голая, хрупкая, тонкая, с лицом, еще мокрым от слез, она сидела на мне, на моих чреслах, на столпе моего вертикально торчащего Брата.
И – верите или нет, друзья, – она не знала, что ей делать! Женщина, только что прилетевшая из Франции, русская женщина, год прожившая в Париже, жена известного актера, оказалась необразованной, как тринадцатилетняя девчонка. О, наши русские женщины! Провести год в Париже и не переспать с десятком французов, да что там с десятком – хоть бы с одним! – это не укладывалось в моей голове, я не верил этому.
Я обнял ее ягодицы ладонями и приподнял на моем Братце до верха, а потом, указательными пальцами нажимая ей на бедра, повел ее вниз до конца, а потом – снова медленно вверх и опять – вниз. Ее легкое тело было удивительно послушным, ее тонкие руки упирались мне в плечи, а ноги обнимали мои бедра, и я любовно-нежно, томительно-осторожно стал обучать ее азам половой гимнастики. Нужно сказать, что это было замечательно нетрудно. В ней было килограммов пятьдесят, не больше, она вся была просто одним маленьким влагалищем, узким и теплым, а весь остальной ее вес был только обрамлением этой теплой глубокой штольни. Это невесомое, прохладное, узкое тело можно было вертеть на Брате, изламывать, поднимать без усилий на ладонях, держать на весу, дразня себя и ее, а потом одним движением обрушить на себя и войти в нее без остатка. Да, она была восхитительно сексуальна, она была создана для секса, но не подозревала об этом, ничего не умела, и теперь к удовольствию секса присоединилось удовольствие от учебы. Я вертел ее на своем Брате, я сажал ее на колени, разворачивал к себе спиной, я обрушил на нее целый каскад разламывающих ее ноги и тело приемов и наконец просто встал в полный рост. Дождь продолжал хлестать по крыше, по веткам деревьев, молнии зелеными сполохами освещали нашу комнату, и при этом коротком свете, в грохоте грома, она обнимала меня за шею, а я держал свои руки замком под ее коленями, поднимая и опуская на своем Брате, всаживая его до конца, без остатка.
Мы занимались этим всю ночь. Уже стихла майская гроза, и деревья уронили дождевую воду на землю, уже проснулись птицы, и соловьи защелкали навстречу поднимающемуся солнцу, уже повариха прошла за окном в столовую, а я все не мог оторваться от этого хрупкого, узкого, вновь и вновь возбуждающего меня тела. Бледная, худенькая, с зелеными глазами, увеличившимися от шести или восьми оргазмов, покорная, лежала Марина на постели рядом со мной, но я не чувствовал усталости. Стоило мне прикоснуться к ней, провести рукой по ее прохладным плечам и теплым комочкам груди, как мой Младший Брат возрастал с новой силой, и я опять легко поднимал на себя невесомое, хрупкое тело, и в который раз – в десятый, наверное, – мой ненасытный упрямец раздвигал узкую теплую щель.
На рассвете она сказала, что ненавидит меня и себя и немедленно уезжает. И тут же устало уснула.
Днем мы спали. Отдыхающие театральные шакалы, скаля свои похотливые прокуренные зубы, кружили вокруг нашего коттеджа в надежде прорваться в нашу крепость и унести мою добычу в свои комнаты. Во время обеда или ужина за нами следили десятки любопытных глаз и кто-нибудь обязательно прилипал к ней, заводил разговор, предлагал прогулки, компании, выпивки, поездки в загородный ресторан, но я никак не реагировал, на людях мы продолжали быть с ней на «вы» – холодные, не интересующиеся друг другом соседи. Но ночью… Я плотно закрывал все окна и двери коттеджа, задергивал шторы, изо всех комнат приносил в одну комнату все постели, стелил на полу, и получалась обширная, пять квадратных метров, арена. Потом я шел в ее комнату и, вновь преодолевая ее короткое, со слезами, сопротивление, поднимал ее на руки и нес на эту арену свою добычу.