Россия вечная
Шрифт:
Другой пример, который так сильно повлиял на историю, — неумение Сталина понять мышление Гитлера. Эти две загадочные фигуры — Сталин и Гитлер — привлекают на Западе огромное внимание. О Гитлере даже больше написано книг, чем о Сталине, особенно на английском языке. Меня же это интересовало, главным образом, с психологической стороны, и, исходя из имеющихся исследований, можно было заключить, что в 40 — 41-м годах, перед началом Великой Отечественной войны, Гитлер так ставил вопрос: нападать или нет на Советский Союз. Он сильно колебался. Но, если следовать логике и здравому смыслу, нужно было принять следующее решение: сначала разбить Англию, потом напасть на Советский Союз, и именно это и рекомендовал Гитлеру Генеральный штаб. И именно исходя из здравого смысла, Сталин предполагал, что Гитлер не нападет на Советский Союз,
— И именно анализ игры мы находим у многих крупных писателей.
— Конечно. Но в случае Гитлера был элемент не только игры. Там, возможно, было подключено что-то из более темных сфер.
— Однако анализ этих темных сфер не мешает вам иронизировать. А вот Солженицын — тот непередаваемо серьезен.
— Юмор вообще в русской литературе сильно выражен. Это традиция, и часто это очень серьезный юмор. Сюрреализм тоже дает определенные возможности. Можно определить сюрреализм через слово нам более близкое, — гротеск. Их концепции близки. Гротеск часто и легко переводим в комическую ситуацию, потому что это определенное преувеличение каких-то качеств реальности, концентрация их. Это дает блестящий комический эффект. Но причины смеха могут быть разные.
Сдвиг, определенное «издевательство» над реальностью, над ее ограниченностью — естественно, вызывают смех. Смех указывает на роковое несовершенство мира. Смеяться невозможно, наверное, только над абсолютно совершенным существом. Мир же дает возможность бесконечного смеха. И если от великого до смешного один шаг, то и наоборот: от смешного до великого тоже недолго идти. В хохоте Гоголя или Свифта явно слышится это величие.
— Вы как-то обмолвились, что с удовольствием читаете наших «деревенщиков», а ныне, пожалуй, их надо называть «истовыми». Да и не каждый культурный человек теперь вот с такой смелостью заявит, что он-де любит Распутина с Беловым. Что же привлекает вас с них?
— Распутин, Белов, Астафьев, Абрамов… Меня в них привлекает, во-первых, то, что они воскресили дремучий, экзистенциальный русский язык. Во-вторых, восстановление русской традиции. Пусть это касается только аспектов деревни. Но ведь и деревня — это целый космос. Это очень важно не только литературно, но и на философском уровне. Россия понесла такой страшный урон, такие жертвы, что любая другая страна, возможно, была бы надломлена окончательно. Я не знаю, каким чудом мы прошли через все это. Момент восстановления хотя бы части русской традиции вызывает симпатию. Но если говорить о восстановлении, то что мы можем восстановить? Мы не можем восстановить старые социальные формы. Это уже прошло и принадлежит истории. Мы не можем восстановить даже русскую деревню, по крайней мере, в прежней форме. В наш век, который называют постиндустриальным, нельзя восстановить то, что было. Социальные формы меняются, и это нормально.
Но что можно сохранить, так это культуру, язык, веру и само духовное начало. Оно может проявляться в других формах, но для этого надо знать свое прошлое, знать, как оно проявлялось раньше.
В русских деревнях кланялись человеку, именно как образу и подобию Божию. Возможен ли этот удивительный поклон в современном городе? Ведь там другой ритм. Даже движения современного горожанина другие, чем русского крестьянина XIX века. И если эта духовная любовь будет восстановлена, то она будет выражаться уже в каких-то других формах. Восстановить прошлое трудно. Но еще труднее восстановить его в той форме, которая вписывается в современный мир.
— Как раз этого-то и нельзя ждать от «истовых». Но сейчас усилился процесс восстановления духовной культуры — без чьей-либо подсказки.
— Это очень важно. Без этого невозможно наше нравственное возрождение. В человеке есть врожденная нравственность. Но в XX веке все противоречия настолько обострились, что естественная нравственность на фоне атеизма проваливается в пропасть. Потому что человек сразу сталкивается с проблемами бытия. Проблема смерти. Если человек считает, что живет только один раз, на короткий миг, и все отчаянно борются за жизнь и т. д., то, естественно, что нравственные моменты не выдерживают напора стихии эгоизма, эгоцентризма. Тогда же, когда нравственность обоснована, как в православии, онтологически, когда она опирается на то, что мир создан не волей случая, а по воле высшего разума, и что после смерти продолжается жизнь души и сознания, тогда вся картина меняется и нравственность получает фундаментальное обоснование. Поэтому я считаю, что возвращение религиозного создания для нашего общества — вопрос жизни и смерти.
— А как вы оцениваете теперешнее положение этого возвращения?
— Это только начало. С одной стороны, духовная жизнь глубоко свойственна человеку, это нечто совершенно естественное. Ненормально, наоборот, противоположное: стандартизированное, задавленное массовой «культурой», полумеханическое, полуживотное существование в современной «постиндустриальной» цивилизации. Поэтому, кажется, возвращение должно быть не таким уж трудным. Но история не повторяется, и вероятны катаклизмы и события, которые очень трудно предвидеть и которые могут все радикально переменить. Падение человечества слишком глубокое, поэтому необходим подлинный новый духовный взрыв, обладающий специфическими качествами…
— И последний вопрос — о причинах существования русской литературы как своего рода монашеского подвига, обязательного для настоящего писателя.
— В XX веке Россия пережила настоящий апокалипсис. Но дело не только в этом. Если мы вернемся в XIX век, то там никакого апокалипсиса не было. Но эта обнаженность, это стремление докопаться до самых глубин человеческой души, вывернуть все наизнанку, плюс интерес к конечной судьбе человека, к проклятым вопросам — это все проявилось и тогда со страшной силой в русской литературе. Особенно в Достоевском. Значит, мы можем сделать вывод — это не только лишь реакция на апокалиптические события XX века. (Хотя наш век и прогремел в этом отношении, вопреки так называемым научным пророчествам о грядущем счесть). Видимо, это еще связано и с какими-то качествами Русской Души, с ее обостренной реакцией на страдание. Вот эти два момента, собственно, и создали почву, на которой возникли — я могу сказать лишь о себе — романы и рассказы, хотя они и не отражают наш социальный апокалипсис в прямом смысле этого слова.
Хватит ли нам того, что случилось, перейдем ли мы к чему-либо принципиально иному?… Тень Люциферова крыла, распростертого над нами, — это тень нашего XX века, как и предсказал Блок в начале его. Будем надеяться, что она оставит наш мир.
Вел беседу Иван Подшивалов.
«ЛЮДИ ЗАДАЮТ СЕБЕ НЕВЕРОЯТНЫЕ ВОПРОСЫ…»
«Книжное обозрение» № 34, 27 августа 1993 г.
— Юрий Витальевич, в издательстве «Терра» выходит наша книга в новой серии «Литература». Расскажите о ней, пожалуйста.
— Эта серия основана издателем с целью выявить, если можно так выразиться, прижизненную классику, то есть литературу с большой буквы. Первой книгой в этой серии был том Тимура Зульфикарова. Второй — мое «Избранное», в которое вошли впервые изданный в России роман «Шатуны» (один из центральных моих романов, написанных еще в подполье в 60-е годы), роман «Московский гамбит», ранее опубликованный в журнале «Согласие», и мини-роман или повесть «Крылья ужаса», а также рассказы.
— Что это за роман «Шатуны», написанный вами в застойном подполье?