Российские спецслужбы. От Рюрика до Екатерины Второй
Шрифт:
В известном смысле даже наоборот. Князь-папа исполнял важные должности, которые царь мог поручить не каждому. В Азовских походах он ведал походной канцелярией государя, через которую проходили важнейшие дела. «…Также и отец ваш госуда-рев и богомолец (то есть Зотов) бдел в непрестанных же трудах письменных, роспрашиванием многих языков и иными делами», — писал из-под Азова о Зотове царь Ф. Ромодановскому.
После Азова Зотов возглавил Счетную палату, призванную ужесточить контроль над поступлением и расходованием средств. С образованием Сената на князя-папу были возложены, по определению Петра, обязанности «государственного фискала». Так что не приходится сомневаться, что современники видели в нем не только и не столько шута с жестяной митрой на голове, а влиятельного и близкого к государю человека.
Зотов по своей «должности»
Царь вполне серьезно относил шутов к «умнейшим русским людям», хотя и «обуянным мятежным духом».
Царь нередко использовал «соборную иерархию» для того, чтобы призвать разнуздавшихся членов к порядку. В 1707 году в письме к А. Ки-кину Петр, прослышав о запое адмирала Ф. Апраксина, сообщил о гневе самого «патриарха». Апраксину приказано было поститься, «понеже зело нам и жаль, и стыдно, что и так двое сею болезнью адмиралов скончалось; сохрани боже третьего». В августе 1710 года, во время пира в Шлиссельбурге Зотов публично и, по словам датского посла Юста Юля, к удовольствию Петра, обвинил Меншикова в казнокрадстве и мздоимстве. Александру Данилычу пришлось пристыженно выслушать отповедь князя-папы. После смерти Зотова в 1717 году роль патриарха унаследовал И. Бутурлин. […] Некоторые из этой разгульной компании даже удостоились чести составить особую «галерею» в «резиденции» князя-кесаря. В Преображенском висели «потешные» парсуны Ромодановского, Зотова, Бутурлина, Матвея Нарышкина, шутов Выменки и Якова Тургенева, дурака Тимохи. (Неужели все, эти перечисленные лица — это тоже «сотрудники» Преображенского? Получается, что так.)
Упоминание шутов, непременных участников Всепьянейшсго собора, не должно вводить в заблуждение. Сколь ни грубы были нравы петровской компании, поощрявшей самые низменные шутовские выходки, шуты по велению Петра трудились на благо отечества, ибо царь вполне серьезно относил шута к «умнейшим русским людям», хотя и «обуянным мятежным духом».
О том, как проходили «заседания» Всепьяней-шего собора, нам известно из различных источников. Прежде всего, это, конечно, записки очевидцев. Но не менее интересны и царские письма. Они отражают все разнообразие и противоречивость царской натуры. По большей части они деловиты, как деловит сам Петр, помнивший, кажется, обо всем на свете и пытавшийся все охватить и все решить. Но именно поэтому постоянные упоминания Петром Собора и его «потех» — яркое свидетельство того, как нужна была ему и в двадцать, и в тридцать, и в сорок лет эта затея. И дело здесь не только в грубости и «своеобразии» его вкуса, думаю, дело посерьезнее: собор — порождение внутреннего состояния самого царя. Здесь мы сталкиваемся с тем, что называется психологией личности. Неуравновешенность Петра — факт общеизвестный, и причин было немало. И дело не в памятных картинках стрелецкого бунта, потрясших его сформировавшуюся Психику! Пресс был куда сильнее! Непосильная, свыше всяких мер нота, отягченная доведенным до исступления чувством долга, трудолюбие, какое не выказывал до того ни один из отечественных правителей, огромная ответственность реформатора при неясности результата — вот что каждодневно и неотступно преследовало и давило Петра. […] Однако он держал перед самим собой ответ, и это было страшнее любого наказания, а в моменты приступов отчаянья или необузданной ярости еще и разрушительно. (Не могу здесь согласиться с автором. Сущность «Собора» на мой взгляд, гораздо глубже, чем кажется: не только, и не столько определяющую роль играла неуравновешенная сущность Петра. Все дело заключалась, скорее, в стремлении царя подойти к решению кадрового вопроса столь нестандартным путем. И он, действительно, «держал перед самим собой ответ», а потому мог и самостоятельно выбирать «методику» действий.)
Царский токарь Нартов, защищая Петра от обвинений в жестокости, писал: «Ах, если бы многие знали то, что известно нам, дивились бы снисхождению его. Если бы когда-нибудь случилось философу разбирать архив тайных дел его, вострепетал бы он от ужаса, что соделывалось против сего монарха». Мысль об «архиве тайных дел», который, кстати, до сих пор недостаточно изучен с точки зрения душевного состояния царя, актуальна и поныне. Мы можем только догадываться о его страхах и терзаниях. («Попахивает» спецслужбами: чего стоят только эти три слова «архив тайных дел».)
А вот признание самого Петра: «Едва ли кто из государей сносил столько бед и напастей, как я. От црстры был гоним до зела: она была хитра и зла.
Монахине (царице Евдокии) несносен: она была глупа. Сын меня ненавидит: он упрям». Это — печальное признание о неудачах частной жизни, которую ему трудно отделить от общественной. Но Петру принадлежит и множество признаний о страшном физическом и нервном напряжении. И если бы его путь приносил одни успехи! Но нет, то был тернистый путь в сопровождении горьких спутников — неудачи, предательства и разочарования. «Никто не хочет прямо трудитпа; мы, слава Богу, здоровы, толко зело тежело жить, ибо я лев-шею не умею владеть, а в адной правой руке принужден держать шпагу и перо; а помочников скол-ко, сама знаешь», — признавался Петр Екатерине, чувствуя свое одиночество в замыслах и в исполнителях. (Вряд ли можно рассматривать позицию самого главного героя — царя Петра Алексеевича, — она откровенно субъективна. Да, и чувствовал ли он «одиночество», особенно в исполнителях? Его окружала достаточно большая группа единомышленников.)
На протяжении всего царствования петровская ноша была тяжела, а подчас непосильна. Потому, думаю, в неистовствах Всешутейшего собора находила свое проявление потребность в разрядке. В разгуле и в вине царь отводил душу, снимал напряжение и страх. «Страдаю, а все за Отечество…» — часто жаловался этот несгибаемый в представлении потомков человек. (Нет, нет, не только одна «разрядка». «Снимать тяжесть» Петр, самодержец, мог и без создания Всепьянейшего собора… Слишком уж сложно.)
Характерно, что чем сильнее было давление обстоятельств, тем более дикие и отталкивающие формы принимали разрядки, например, по возвра-шении царя из Великого посольства, в трудные месяцы стрелецкого розыска. С одной стороны, то, что он видел и чем совсем недавно столь вдохновенно жил, — Европа, с другой стороны — Россия, а еще и заговор, бунт, вновь прорастающее проклятое «семя Милославских», все это надрывало нравственное и психическое здоровье царя. Его дни раскалываются на страшные эпизоды: здесь личное участие в возобновившемся стрелецком розыске и допрос сестры Софьи, стрелецкие казни и первые реформы, текущие дела и окончательный крах семейной жизни, невиданные попойки и дебоширство, приводящее в смятение всю Москву. 28 февраля 1699 года днем он присутствовал на казни 178 человек, а вечером отправился к Лефорту на пир. […]
Дикие оргии Всешутейшего собора нужны были Петру, чтобы преодолеть неуверенность и страх, снять стресс, выплеснуть необузданную разрушительную энергию. Но это не все. Царские неистовства — еще один способ порвать со стариной. Оказалось, что с ней легче прощаться, хохоча и кривляясь. Проявлением «нравственной неурядицы» мягко назвал Ключевский то, что сразило Петра и его ближайших соратников. (Вот! Не только «разрядка», не только «кадровый отбор», но еще что-то большее, то, чьи корни стоит искать в царской ментальности.)
Всепьянейший собор с его разрушительной направленностью — яркое проявление, если угодно, эмоционально-чувственного, подсознательного уровня.
Впрочем, и здесь не все просто. Петр сначала «на ощупь», а позднее и вполне осознанно сформулировал для себя два принципа открытости России. Первый — принцип выгоды так, как ее понимал государь. Второй принцип — сохранение контроля и регулированности. Собор в этом смысле — как раз один из самых своеобразных и экзотических «регуляторов» заимствования.
|…]
Петр столкнулся с проблемой не менее трудной, чем утверждение новых мировоззренческих принципов. То была этическая, нравственная проблема, для решения которой нужны были особые механизмы. Просто книга, просто позаимствованное знание, просто сманенный в Россию за большое жалованье «ученый немец» ее решить не могли. Изменяя менталитет и традицию, апеллировать следовало к чувству. И если под этим ракурсом попытаться оценить Всешутейший собор, то выяснится, что именно на него и была возложена эта задача.