Роза и Крест
Шрифт:
Ей всегда хотелось любви, с самого юного возраста, когда цвета осенних листьев и закатного солнца вдруг начинают ощущаться по-новому. Ей хотелось любви особенной, звенящей на самой чистой, эталонной ноте, как колокольчик в высокогорной тиши. Любви, которая позволила бы раскрыть этот мир, словно устричную ракушку, и увидеть его нутро, когда из плотно закрытой, мало привлекательной на вид тверди вдруг являются жемчуг и перламутр.
В этой ранней юности Фрида решила, что такая любовь возможна лишь вопреки всему, а не благодаря чему-то. Что она рождается мгновенно, стоит лишь встретиться взглядами, и не умирает несмотря ни на что.
Взрослея, она наблюдала суету подруг, которые заботились
Она не умела кокетливо опускать глаза и улыбаться, когда того требовал случай. Попытки выступить в этом амплуа словно облекали ее в чужую личину, не хватало лишь помоста и зрителей, комкающих в руках билеты. При желании она могла бы играть роль искусной кокетки и завоевательницы сердец, если бы верила, что так нужно. Но она не верила. Мир вокруг нее жил по понятным, но неприятным законам, в которых доминировала фальшь. Фрида не принимала их. Жизнь по ним она ассоциировала с ношением на пальце сверкающего циркона под видом бриллианта, который горделиво демонстрируешь на людях, а оставшись один на один с собой, снимаешь и брезгливо отшвыриваешь в угол. Я не игрок, думала Фрида. Игра — фальшь. Фальшь — ничто. И лишь истина имеет смысл. Даже не так… Лишь истина имеет вес. Лишь она, эфемернейшая по сути вещь, несет в себе силу.
К тому моменту, когда пришло ее время шагнуть в большой мир — поступить в вуз и зажить более или менее самостоятельной, обособленной жизнью, личность ее сформировалась весьма самобытным путем, в ней чувствовалось что-то дикое, аскетичное, сложное. Фриде повезло попасть в среду, где подобная сложность натуры не порицалась, а воспринималась скорей как знак качества. Она поступила в Академию художеств на факультет станковой живописи.
Писала она увлеченно, до ломоты в суставах и спине, склоняясь над белым фактурным холстом, следуя взором за рукой, держащей кисть, как за проводником в другой мир. Она любила наблюдать, как изумрудная зелень и желтый кадмий, охра и жженная умбра подбирают под себя белое волокно, поглощают пустоту и, сроднившись от вынужденного соседства, являют взору целостность — яркое, сочное полотно. Дышащее, настоящее.
Живя в Москве, Фрида кругом видела серость. Не то чтобы в облике столицы доминировал серый цвет, просто большую часть года Москва была подернута белесой пеленой холода, как строительными лесами, которую нещадно марали вечная слякоть и выхлопные газы. Цвет получался таким, словно краски неумело смешали на ватманской бумаге, а потом попытались замыть пятно большим количеством воды. В художественной школе, когда Фрида только-только начинала познавать волшебную силу рукотворного цвета по средствам акварели, сухощавый преподаватель с седеющей бородкой и будто врожденной сутулостью называл такие пятна «разводить на рисунке грязь».
В памяти Фриды ярко жили моменты, когда в раннем детстве мать вывозила ее в загородный домишко, который находился в 120 километрах от Москвы. Их наезды туда случались поздней весной, летом, ранней осенью, когда природа сочилась всевозможными цветами, а старенькая конструкция не нуждалась в отоплении. Ее мать была переводчицей художественной литературы с английского и испанского, работая на дому. В поисках вдохновения и умиротворяющей тишины она частенько уезжала в этот дом, прихватив с собой маленькую Фриду. Там они проводили недели, а иногда и месяцы, существуя в гармонии друг с другом и миром.
Пока мама стучала по клавишам печатной машинки на просторной деревянной веранде, Фрида исследовала мир красок, которые искусно и щедро раздаривала природа всему, чего касался взгляд. Под лазурно-голубым небом шелестели темно-зеленые и салатовые травы, неугомонные бабочки и стрекозы завораживали пестрыми крыльями, у покосившегося забора розовели сердцевиной цветы вишни. Маленькая Фрида любила этот мир. А потом мама умерла, и краски реального мира исчезли из ее жизни. У бабушки, заслуженного педагога, упорно не желающей выходить на пенсию, не было ни времени, ни сил вывозить внучку в такую даль. В шесть лет Фрида стала заложницей вечно зябнущей Москвы.
Она бежала от бесцветия столицы в свои нарисованные миры, которые пестрили красками ее детства. «В России… никогда не было великих художников. Не было, нет и не может быть!.. Ни в одной стране со снежными зимами никогда не было хороших художников, поскольку снег — злейший враг сетчатки… его белизна слепит…», — часто вспоминала Фрида слова Сальвадор Дали, томясь в поблекшем мире, и в чем-то соглашалась с ним. Великие художники в России, безусловно, были, тут самопровозглашенный гений передергивал, но вот сочных красок сильно не хватало большим городам.
Она долго жила в нарисованных мирах, игнорируя мир реальный, пока не встретила Максима. Вечно смотрящая куда-то вниз, мысленно блуждающая по закоулкам своего внутреннего лабиринта, Фрида натолкнулась на него в коридоре университета и от неожиданности выронила папку с набросками. Сначала она увидела его руки — спешно, но аккуратно длинные пальцы поддевали распластанные на полу листы. Потом она взглянула ему в лицо. Когда его черные ресницы неожиданно вспорхнули вверх, мир вокруг нее дрогнул, с него словно стала сползать блеклая краска, как куски облупившейся штукатурки, обнажая свежие, живые цвета. Она увидела причудливое сочетание голубого и зеленого, синий обод роговиц, цветную многослойность радужки. Фрида смотрела в его глаза и не могла понять, в каком она мире — иллюзорном или реальном. Это случилось так, как она ожидала, — мгновенно и навсегда. Ее мгновенье длилось бесконечно, его — длиной в два слова: «Не зевай», сдобренных веселой улыбкой.
Он был старше ее на год и учился на факультете теории и истории искусств. Высокий, худощавый, с идеальной осанкой, которая придавала его образу некий аристократический лоск, Макс то и дело неспешной походкой прохаживался по коридорам, словно никогда не торопился. В нем чувствовалась внутренняя уверенность в своем совершенстве, дарованном самой природой. Видимо, поэтому он позволял себе некоторую небрежность в образе: неровно заправленную рубашку, расстегнутые манжеты, пуловер, вырез которого частенько сползал на плечо, слегка взъерошенные темные волосы. Эта легкая неряшливость играла ему на руку, подчеркивая безупречность его самого. Небрежность добавляла ему тот несущественный изъян, который, как правило, отличает гениальное произведение искусства от эталонного образца.
Когда она влюбилась, то впервые мучительно ощутила свою неспособность играть в извечную игру мальчик-девочка, охотник-жертва, самец-самка. Сказывалось ее обособленное взросление. Она так и не овладела естественными навыками общения с противоположным полом, не обрела некой внутренней свободы. Фрида дорожила каждым мигом их случайных встреч, взглядов, разговоров, но была не способна и на минуту продлить драгоценное общение.
Оказываясь в непосредственной близости, Макс неизменно вводил ее в ступор. Неожиданно сталкиваясь с ним в здании академии, на крыльце, во дворике, на выходе из метро, Фрида ярко испытывала одно и то же ощущение: внутри нее все сжималось, а в следующую секунду плотно закрытый бутон начинал распускать многочисленные тонкие лепестки, словно цветок пиона.