Розанов
Шрифт:
Леонтьев полагал, что наука в дальнейшем развитии своем, вероятно, откажется от утилитарной и оптимистической тенденции и обратится к тому «суровому и печальному пессимизму, к тому мужественному смирению с неисправимостью земной жизни, которое говорит: „Терпите! Всем лучше никогда не будет. Одним будет лучше, другим станет хуже. Такое состояние, такие колебания горести и боли — вот единственно возможная на земле гармония! И больше ничего не ждите“» [180] .
180
Леонтьев К.
Речи Достоевского о Пушкине Леонтьев противопоставил произнесенную почти в то же время речь К. П. Победоносцева, ставшего в том году обер-прокурором Синода. В более пространном варианте статьи Леонтьева, появившемся в газете «Варшавский дневник» (в сокращенном виде вошла в работу «Наши новые христиане»), речь Победоносцева названа «менее пылкой и менее прославленной, но в одном отношении более правильной, чем речь г. Достоевского». Эту «правильность», отсутствовавшую в речи Достоевского, Леонтьев усмотрел в проповеди единения церкви и народа.
Прочитав статью Леонтьева, Достоевский записывает по поводу проповеди терпения и смирения у него: «Леонтьеву (не стоит добра желать миру, ибо сказано, что он погибнет). В этой идее есть нечто безрассудное и нечестивое. Сверх того, чрезвычайно удобная идея для домашнего обихода: уж коль все обречены, так чего же стараться, чего любить, добро делать? Живи в свое пузо» [181] . Неприятие церковного «византизма» Леонтьева было естественным следствием гуманизма Достоевского.
181
Достоевский Ф. М.Полн. собр. соч. Т. 27. С. 51.
Резкое и личностное замечание Достоевского о Леонтьеве, опубликованное после смерти Достоевского, задело Розанова, и он пишет по поводу этой записи: «Последние личные слова, обращенные к К. Леонтьеву, были несправедливы: он был идеалист лично, до трогательности добрый и мягкий, но с суровыми суждениями, капризно суровыми, „нарочно“ суровыми. Он очень любил „горячить“ общественное мнение и жег его парадоксами, иногда оскорбительными или, лучше сказать, всегда оскорбительными, когда было можно» [182] .
182
Варварин В. Заблудились в трех соснах // Русское слово. 1910. 24 января.
Упрекая Достоевского в отсутствии в его романах прославления церкви и мистического начала, Леонтьев вынужден был признать, что Достоевский один из немногих мыслителей, не утративших «веру в самого человека». Конечно, Леонтьев понимал эту веру по-своему и трактовал ее в религиозно-мистическом духе как «суровый и печальный пессимизм».
Леонтьев первый заявил, что «реалистический период» в русской литературе сам по себе закончился, дозрел и даже «перезрел». Розанов видит это в том, что Леонтьев обозначил «границы реализма» у Толстого, по крайней мере в «Войне и мире». Декадентство, символизм, «стилизация» свидетельствовали, что пора «расцвета» миновала и наступает этап «перезрелости», то есть (согласно теории «триединого процесса») третья фаза эстетического развития.
Называя Леонтьева «беспощадным эстетом», Розанов сравнивал его роль в русской литературе с ролью «отца Ферапонта», противостоящего в «Братьях Карамазовых» благостному старцу Зосиме. Отец Зосима — мечта Достоевского, личная мечта, «б уди, б уди» его сердца, «золотой сон». Противопоставляя его отцу Ферапонту, Достоевский выразил вековечную и в самой действительности заложенную истину: «истину о тысячелетнем борении двух идеалов — благословляющего и проклинающего, миролобызающего
183
Розанов В. В. Собр. соч. Около церковных стен. С. 13.
Эту антитезу Розанов усматривает уже в самом складе натуры Леонтьева. Был ли он христианином или язычником? Если Гоголь, по Розанову, все-таки «пугался своего демонизма», был «между язычеством и христианством», то Леонтьев «родился вне всякого даже предчувствия христианства» (192).
Розанов приводит историю о происхождении Леонтьева, будто бы переданную самим Леонтьевым. «Он был рожден от высокой и героической его матери, вышедшей замуж за беспримерно тупого и плоского помещика (Леонтьев так и отзывается об отце своем) через страстный роман ее… на стороне. Сын всегда — в мать. Этот-то горячий и пылкий роман, где говорила страсть и головокружение, мечты и грезы, и вылил его языческую природув такой искренности и правде, в такой красоте и силе, как, пожалуй, не рождалось ни у кого из европейцев. А „церковность“ его прилепилась к этому язычеству, как прилепился нелюбимый „канонический“ муж его матери. В насильственном„над собою“ христианстве Леонтьева есть что-то противное и непереносное…» (192). Характеристика по-розановски проницательная и яркая, но, может быть, несколько упрощенная в части «биологического эстетизма» Леонтьева.
В связи с выходом в 1911 году литературного сборника «Памяти К. Н. Леонтьева» (куда вошла работа Розанова «Неузнанный феномен», печатавшаяся ранее как предисловие к публикации писем Леонтьева) Василий Васильевич написал статью, в которой передал свое личное чувство высокой нравственной чистоты Леонтьева, «ни разу не поколебавшееся за 20 лет, когда в самомсменились или изменились все чувства, все мысли, все отношения к действительности». Леонтьев вечно спорит, возражает, но лицо его всегда открыто, и он уже издали кричит: «Иду на вас» [184] .
184
Розанов В. В. Собр. соч. О писательстве и писателях. С. 554.
Статья в сборнике со столь «личной» характеристикой Леонтьева вызвала чувство какого-то недовольства у самого Розанова, и он записал его в «Опавших листьях»: «Перечитал свою статью о Леонтьеве (сборник в память его). Не нравится. В ней есть тайнаяпошлость, заключающаяся в том, что, говоря о другоми притом любимомчеловеке, я должен был говорить о нем, не прибавляя „и себя“. А я прибавлял. Это так молодо, мелочно, — и говорит о нелюбви моей к покойному, тогда как я его любил и люблю. Но — как вдова, которая „все-таки посмотрелась в зеркало“» (130–131).
Розанов как бы отделял писателей значительных от ничтожных этим отличием: смотрятся в зеркало или не смотрятся в зеркало. «Соловьев не имел силы отстранить это зеркало, Леонтьев не видел его» (131).
Когда в 1915 году в «Русской мысли», которую Розанов считал лучшим философским журналом России, появилась неизвестная до тех пор работа Леонтьева «Несколько воспоминаний и мыслей о покойном Аполлоне Григорьеве», Розанов откликнулся на нее большой статьей в «Новом времени», поскольку ему были дороги и автор работы, и тот, о ком шла речь. И Аполлон Григорьев, и Константин Леонтьев, говорит Розанов, суть «восприемники нашего времени», «новорожденные» только теперь. В их время их просто не читали, никто на них не обратил внимания.