Рождение сына
Шрифт:
Если разобраться, дел и забот у взрослых всегда по горло, и дети — так думалось Наталье Александровне — естественный сопровождающий элемент в семье. «Как это можно — без детей», — говорила и Шапошникова, а Виноградская иной раз, вспоминая собственную жизнь, вздохнет, и вырвется у нее: «Что вы там ни говорите, а дети — такая обуза! Дети пойдут — и скажи прости личной жизни».
На дочерей в семье Улыбышевых ничего не жалелось. Сколько бонн и гувернанток встает в памяти Натальи Александровны! Бонны выписывались из Германии; гувернантки — англичанка, швейцарка, француженка — переходили с рекомендациями из других знатных семей. И с первого дня, как приезжал новый человек в дом, Наташа Улыбышева подсматривала из-за дверей, а эти новые люди — худая англичанка с длинной шеей и влажными, словно слезились они, глазами; круглая,
А склад жизни Ульяновых резко отличался от этого привычного склада. Мария Александровна совсем не баловала и, казалось, вовсе не ласкала своих детишек, между тем жизнь ее и мужа ее, молодых еще людей, как будто приноравливалась к тому, что нужно и полезно растущим детям.
— Как вы считаетесь с такими малышами! — удивленно сказала ей на пятый год знакомства Наталья Александровна, когда Ульянова прекратила в столовой какой-то неподходящий, осуждающий ближнего разговор, а вечером отказалась устроить в столовой фанты, сославшись на то, что дети разволнуются и не заснут вовремя.
— В этом возрасте образовываются привычки, — отозвалась Мария Александровна, — я смотрю на это как на фундамент к характеру. — И тотчас покраснела слегка, но разговор продолжила, хотя собственные слова показались ей чересчур книжными: — Надо с детства приучать детей к своему времени во всем, чтоб не было хаоса. Тогда у них выработается внимание, уважение к себе.
— Ну, это вы чересчур мудрите, голубушка Мария Александровна! — воскликнула Шапошникова, вслух высказав общее мнение.
В одну из своих прогулок с детьми по откосу Мария Александровна вдруг вскрикнула и закрыла глаза ладонями: маленький Саша кубарем покатился с откоса. Аня, раскрыв рот и оцепенев, глядела, как он секунду мячиком катится вниз с дорожки на дорожку, а на третьей дорожке стоит большой дядя в длинном желтом сюртуке, с пышным бархатным бантом на шее, расставил ноги и руки — стоп — и подхватил Сашу, как мячик. У Саши лицо смешное и трепаное, из-за пояса углом вылезла рубашечка, но он стал на ножки и ничуть не плачет…
— Мама, мамулечка, гляди, Сашу дядя опять на ножки поставил!
Мария Александровна раскрыла глаза, переконфуженная за свою слабость.
— Благодарю, благодарю вас! Ах, Сашенька…
Всем усилием воли она подавила волнение, словно и не произошло ничего, только оправила рубашечку на взъерошенном сынишке. И дети от этого спокойного движения материнской руки и ее лица, такого знакомого и всегдашнего, тоже мгновенно успокоились и, взявшись за руки, пошли дальше. Она не сказала им, чтоб они «не смели ходить близко к откосу», не поругала Сашу за неосторожность, а дочь за то, что выпустила Сашину руку. Она только сама передвинулась с края дорожки на самую ее середину, и Аня, поглядевши на мать, озабоченно подтянула
Вечерами они и теперь, всем коридором, собирались друг у друга, чтоб почитать вслух. Чтение уже было другое, в журналах начал меняться весь тон. Лесков-Стебницкий явно пошел в гору, Тургенев написал «Дым», разруганный либералами. В «Отечественных записках» беспокоятся о сусликах, что они объедают поля; а писательница Марко Вовчок, нахваленная еще Добролюбовым за смелую повесть о крепостной девочке, пишет роман на модную тему о «пострадавших» — сосланных и томящихся в тюрьмах, выводя их ничтожными болтунами. Сегодня они должны были читать большой, печатавшийся по частям патриотический роман графа Льва Толстого «Война и мир». Толстой выводил в нем исконное, старинное среднее дворянство, далекое от двора, от чиновных выскочек, выводил Москву как бы в противовес придворному Петербургу, и его роман становился знаменем для нового поколения. Каждое десятилетие люди читают книгу по-своему, и большая книга растет с человечеством, а маленькая умирает со своим поколением.
Марии Александровне очень хотелось слушать продолжение «Войны и мира». Но в этот вечер она осталась с детьми и затеяла с ними такую интересную игру, что всякое воспоминание о падении с откоса испарилось из головок детей. Саша давно уже спокойно спит, рассыпав длинные волнистые волосы на подушке, но уйти от детей она никак не может. Аня засыпает куда медленней, чем Саша. Коротко остриженная девочка лежит с открытыми глазенками, изо всех сил стараясь согнать с ресниц сон. И все просит мать посидеть с ней, все держит мать за руку. Мария Александровна потянет тихонько руку и соберется встать, а девочка опять сжимает ее и целует горячими губами.
— Мама, мамуленька…
Ей хочется сказать матери, чтоб они всегда так играли, хочется выразить, как она благодарна ей, какая особенная ни на кого не похожая, лучше всех, всех, всех мама у них, но слов нет, и противный сон тянет вниз за ресницы. Аня выпустила руку, отвернулась к стенке и заснула.
А игра в этот вечер и в самом деле вышла замечательная. Они играли в дорогу.
Мать сдвинула стулья, на передний стул взобрался с кнутиком Саша за ямщика, он погонял два опрокинутых толстых кресла по их бахромчатым бокам и кричал: «Но-о! Но-но-но!» А они с мамой сели в платках на стулья сзади него, и это была большая дорожная почтовая колымага, с ящиком под сиденьем, с буфетным отделением, с ножами, ложками и вилками, бутербродами в бумажке — из вкусного ситного хлеба с маслом и бутылкой теплого молочка. Едут они, а мама рассказывает:
— Вот бежит, бежит дорога, версты по сторонам, въехали в густой-густой лес. Солнце не светит сквозь лес, стволы стоят белые, и ветки поникли, и сумрак внизу, между стволами, — это буковый лес. Вдалеке трясет бородой седой старик, он едет медленно, борода его вьется между стволами, на голове корона, глаза, как у филина, горят — гони, гони, Сашенька, это царь лесных гномов, он гонится за нами, он вытянул руку, но… — Аня хохочет, жмется к матери, а другой рукой крепко хватает Сашу за пояс, — но он нас не тронет…
И мать вполголоса запевает детям тихую Шубертову мелодию на бессмертную балладу Гёте, перефразируя последний стих по-своему, в чудный, благополучный конец.
Они едут дальше, лес давно позади, перед ними деревня над овражком — это их старое милое Кокушкино.
— Видите, детки, вот нас встречают тетя, и другая тетя, и множество ребятишек — это все ваши братики и сестрицы. «Здравствуйте, тетеньки!» — «Здравствуйте, Аня, здравствуйте, Саша, приезжайте к нам непременно гостить летом!» — «А что мы будем у вас делать?» — «Будем рыбку удить, малинку собирать, в выручалочки играть, будем в речке купаться, на лошадках кататься, в поле ходить, цветы поливать…»
И дальше, дальше бегут лошадки.
— Вон на небе всходит луна. Степь пахнет разными травами, богородицына трава, вереск, мята, шалфей, клевер — все тут есть. Вон висят они у папы в гербарии под стеклом, подрастем — будем каждую в поле распознавать. А теперь ну-ка, распрягай, Сашенька, лошадей, пусти их на травку. Лошади ступают тихо, ноги у них застреножены, ищут губой травку повкуснее, для них это ведь не просто сено, одно и то же, а каждая травинка особое блюдо: одна слаще, другая горше, одна солона, другая кисловатенькая, и эта жирней, а та водянистей. Жуют, жуют лошади, и мы сядем пить молочко.