Рождение Венеры
Шрифт:
Я снова стала тужиться.
– Еще, еще, давай! Вот же он. Он почти уже вылез!
И я почувствовала, что все у меня внутри растягивается до предела, но так ничего и не вышло.
– Не могу, – простонала я, задыхаясь. – Мне страшно. Мне так страшно.
На этот раз матушка не стала кричать на меня, а опустилась на колени рядом со мной, обхватила ладонями мое лицо и отерла с него пот и слезы. Но если руки ее были нежными, то в голосе звучал металл:
– Послушай меня, Алессаидра. Ты наделена сильнейшим духом, какой я только видела у девушки, и не для того ты так далеко зашла, чтобы умереть на полу спальни. Потужься еще один раз. Один раз – и он выйдет. Я тебе помогу. Просто слушай меня и делай
– А-А-А-А-А! – Мой голос, казалось, заполнил всю комнату, но тут я словно услышала еще один звук, как будто мое тело лопнуло, выпуская головку наружу.
– Да! Да!
Мне и не нужно было об этом рассказывать. Она вышла. Я ощутила этот огромный, быстрый, скользкий напор – а вслед за ним такое чувство облегчения, какого я никогда в жизни не испытывала.
– Вот, он уже здесь. Он вышел. Ах, погляди, погляди на него!
Мы с Танчей рухнули на пол, и я увидела у своих ног крошечного блестящего уродца, сморщенного, скрюченного, перепачканного калом, кровью и слизью.
– О, да это девочка, – сказала мать приглушенным голосом. – Красивая, красивая маленькая девочка.
Она подняла липкое тельце, перевернула его вниз головой, взяв за ноги, и дитя закашлялось, как будто успело наглотаться воды. Потом мать сильно шлепнула младенца по попке, и тот издал сердитый дрожащий вопль – первый протест против безумия и насилия того мира, в котором он очутился.
А поскольку поблизости не оказалось ни ножа, ни ножниц, мать зубами впилась в пуповину и перекусила ее. Затем она положила малышку мне на живот, но я так тряслась, что едва могла удержать ее, и Танче пришлось перехватить тельце, уже начавшее сползать на пол. Но потом она снова положила ее ко мне, и пока мать надавливала мне на живот, помогая вытолкнуть послед, я лежала на полу, прижимая к себе эту теплую, скользкую, сморщенную маленькую зверушку.
Так родилась моя дочь. Вымыв и туго запеленав, ее снова поднесли мне, поскольку кормилицы пока не было, и все мы с каким-то трепетом наблюдали, как она по запаху, словно слепой червячок, нашла мою грудь. Ее десны с такой силой стиснули мой сосок, что от боли и неожиданности я вскрикнула, а крошечный ротик сосал и сосал до тех пор, пока из меня со сладкой болью не потекло молоко. И лишь потом, насытившись и оторвавшись от моей груди, она соизволила уснуть и дала уснуть мне.
45
Прошло несколько дней, и я влюбилась: глубоко, нежно, бесповоротно. И если бы эту девочку увидел мой муж, думаю, она и его бы покорила – чудесными крохотными ноготками, серьезным немигающим взглядом с сияющей в нем искоркой божественности. А пока мой мир сужался до ее зрачков, там, на улицах, свершалась история. Матушка оказалась права: мы мучились одновременно. В то самое время, когда мое нутро корчилось и разрывалось под натиском новой жизни, Савонарола слушал собственные вопли, а его сухожилия с треском рвались на дыбе. В то утро со штурмом Сан Марко закончилась эра его господства над новым Иерусалимом. Хотя верные ему монахи оборонялись, как настоящие воины (рассказывали о невероятной силе некоего отца Брунетто Датто – доминиканца-великана с кожей как пемза, который орудовал ножом с особой неистовой радостью), в конце концов толпа осаждавших одолела их и ворвалась в монастырь. Савонаролу нашли распростертым в молитве на ступенях алтаря. Оттуда его в цепях доставили в тюремную башню Дворца Синьории, куда за шестьдесят лет до того заключили великого Козимо Медичи по такому же обвинению в государственной измене. Но если у Козимо нашлись средства обаять и подкупить своих тюремщиков, то фра Джироламо уже не на что было надеяться.
Сначала его подвергли пыткам, а потом вздернули на дыбе. С каждым новым вывихнутым суставом и сломанной костью он признавал себя виновным в очередном грехе: в лжепророчестве, ереси и измене, соглашался со всем, что от него хотели услышать, лишь бы прекратили истязания. Потом его сняли с дыбы и перенесли в келью. Тогда, оправившись от боли, он отрекся от признаний и стал выкрикивать, что его сломила пытка, а не вина, и стал взывать к Богу, дабы Он снова вернул его к свету. Но с первым же новым рывком веревки он вновь во всем сознался, и на этот раз палачи мучили его до тех пор, пока у него не осталось ни голоса, ни отваги вновь все отрицать.
Так Флоренция избавилась от тирании человека, который вознамерился обратить ее к Богу, а под конец обнаружил, что Бог оставил его самого. Но хоть у меня и были все основания его ненавидеть, я испытывала к нему только жалость. Эрила, сидя возле моей кровати, подсмеивалась над моим состраданием и уверяла, что у женщин после родов обычно происходит размягчение мозгов. И миновало два дня, а о моем муже так и не было ничего слышно.
Утром третьего дня, проснувшись, я увидела яркое солнце и Эрилу, что-то горячо обсуждающую с моей матерью на пороге комнаты.
– Что случилось? – спросила я, не вставая с постели. Они повернулись и быстро переглянулись. Матушка подошла ко мне и остановилась возле кровати.
– Милое дитя мое… Принесли известия. Мужайся.
– Кристофоро! – догадалась я, потому что все эти дни я чего-то ожидала. – Что-то случилось с Кристофоро, да?
Она приблизилась ко мне, взяла меня за руку и, начав рассказ, уже не сводила с меня глаз, пытаясь прочесть мои чувства. История была в общем-то обычная для нашего времени: в дни, последовавшие за штурмом Сан Марко, город оказался охвачен жаждой крови, и люди принялись сводить старые счеты, выслеживать старых врагов. Но не все убийства совершались по справедливости, и было обнаружено несколько трупов ни в чем не повинных людей. Среди них и тело, найденное в переулке Ла-Бокка возле Понте-Веккьо, славившемся тем, что под покровом ночи там велась бойкая торговля и мужским, и женским телом. И вот там, при свете нового дня, в месиве кровавых ран кто-то распознал ошметки дорогой ткани и породистые черты лица.
Я слушала слова матери, похолодев и окаменев, словно одна из статуй нашей галереи.
– Мужайся, Алессандра, – повторила мать, и ее голос унес меня в те времена, когда я была еще ребенком, а она учила меня разговаривать с Богом так, словно Он – мой отец и Господь одновременно. – Судьбы человеческие в Его руке, и не нам оспаривать Его волю. – Она крепко обняла меня, а потом, видя, что я не сломлена внезапным горем, добавила уже более мягким тоном: – Дорогая моя, у твоего мужа нет другой родни. Если у тебя достанет сил, тебя просят явиться и опознать тело.
По-видимому, родовые муки не только смягчают сердце, но и воздействуют на память: одни мгновенья запоминаются четко и навсегда, а другие почти сразу же бесследно улетают в прошлое.
Хотя кормилицу уже нашли, мы взяли малышку с собой, потому что мне непереносима была мысль даже о короткой разлуке. Помню, когда мы выходили, слуги стояли на пороге дома, опустив глаза: новость угрожала их будущему. По пути мы задержались у Баптистерия. Поскольку моего мужа не стало, больше некому было сделать запись о рождении ребенка, а по закону сделать это нужно было в течение первых шестидесяти часов. Белый боб – для девочки, черный – для мальчика. Под золотым куполом, изнутри которого мерцающая кубиками смальты мозаика рассказывала о жизни Господа Нашего, боб упал в ящик, возвещая о новой жизни.