Рождественская оратория
Шрифт:
— У нас и дети есть, мальчик и девочка.
Эдман расслабился. Сразу видно, можно продолжить:
— Мальчик замечательный. Малость застенчивый, правда. Восемнадцать скоро стукнет. Работает в магазине. Краской торгует.
Но это почва ненадежная, даже здесь. Вспоминая последние годы, Арон заметил, что и эти образы полны зыби и качки, голова отяжелела, и он улегся на палубу, вроде как желая всего-навсего расправить члены, так многие делали, народу на палубе уйма, многие лежали на спине, Эдман сам может убедиться, коли ему интересно, и Арон решил привлечь к этому его внимание:
— Сколько
Эдман наклонился к нему:
— Зачем ты все время так делаешь?
— Все время?
— Ну да, я давно заметил. Каждый вечер, каждую ночь бьешься лбом о палубу. Не спится, что ли? Голова болит? Могу доктора позвать, на пароходе есть доктор.
— Доктор? Да что он понимает?
— Думаю, это от жары, — сказал Эдман. — Жара тебе в мозги ударила. Ничего удивительного. Солнечный удар. Не мешало бы прикрывать голову-то. Большинство так и поступает.
— Дело вовсе не в этом. Оставь меня в покое, а? Эдман пожал плечами.
— У меня и в мыслях не было навязываться.
Он встал с шезлонга, отошел к поручням, и Арон рискнул опять лечь на спину, устремив взгляд к звездам, на путь Сульвейг.
_____________
В Сиднее Арон сошел на берег, но Австралии толком не замечал, все глубже уходил в свой внутренний мир. Порой он видел перед собою фронтон какого-то дома, порой — гостиничную койку, тарелку с бифштексом и картошкой, стакан холодной воды. А прямо напротив неизменно сидел Эдман.
— Не могу я оставить тебя одного, пока не посажу на пароход, — сказал Эдман, глядя в сторону, — а я навел справки, ты уж прости, и узнал, что отходит он только через неделю. Тем временем можешь съездить со мной на ферму к моей сестре, так будет лучше всего. Это недалеко, часок-другой на поезде. Потом я отвезу тебя обратно в Сидней. Ты нездоров, Арон. Боюсь, в море тебя впрямь хватил солнечный удар.
— Да ведь дождь идет, — сказал Арон.
— Он давно вдет, мы и с парохода под дождем сошли, позавчера вечером. Я, конечно, не знаю, что у тебя за дела в Новой Зеландии. В общем, меня это не касается, только очень уж ты чудной. Кстати, ты знаешь, где мы живем-то?
— Нет. Разве это имеет значение. Ведь всё — только знаки.
— Не знай я, что ты трезвенник, непременно бы решил, что ты самый настоящий забулдыга.
Жили они в гостинице «Империал», неподалеку от порта. И когда выходили на залитую дождем улицу, над головой высились подъемные краны, мостовую пересекали железнодорожные рельсы, временами звенели сигналы, предупреждая, что составы дают задний ход и маневрируют среди пакгаузов.
— Почему ты ничего не ел?
— Аппетита не было.
По крайней мере, это сказать можно. Фраза отчетливая. Но еда не имела для него ценности. Напротив, она обременяла тело, его мутило при одном взгляде на куски мяса и овощи.
— Женщинам нужны крепкие мужики, — говорил Эдман.
Арон бродил под дождем, но вряд ли отдавал себе в этом отчет, ведь дождь задевал лишь внешнюю его оболочку, а оболочка эта была далеко-далеко. Там, вовне, мимо него пролетали по воздуху люди с воспаленными лицами, парили меж монолитами домов, совершали в воздухе пируэты, иные махали ему рукой, он не обращал внимания. И в сне не нуждался.
Они явно находились в гостинице, потому что Эдман сказал:
— А вот я без сна не могу. Хотя заснуть трудновато, на улице ужас как шумно.
— Тут ты, пожалуй, прав. Шум просто адский. Ну да ничего, утихнет.
— Ладно. Завтра поедешь со мной. Одному тебе здесь не сдюжить. Того гляди, с ума спрыгнешь.
Арон засмеялся.
— Я бы тебе рассказал. Но нельзя.
— Спи или попробуй помолчать.
— Могу уйти, если мешаю. Посижу где-нибудь в парке, их здесь много.
— Нет уж, оставайся здесь. Ты ведь нипочем не найдешь обратную дорогу.
Утром или вечером. Раньше или позже. Они сидели в парке под перечными деревьями, и тут настал едва ли не мучительный миг, когда кто-то продырявил оболочки, и все его существо вдруг очутилось в реальности, и с небывалой мощью навалился страх, автомобили гудели и тормозили, люди кричали, углы и грани вещей были так остры, что он вообще не смел к ним приблизиться.
— Терпеть не могу городов, — говорит Эдман, — наконец-то поезд помчит нас к моей сестре. Ненавижу их с тех пор, как в восемнадцать лет пришлось уехать на работу в Гётеборг.
Эдман достал банку сардин, отломил кусок хлеба. Арон с раздражением слушает его чавканье.
— Самое забавное, Арон, что за все это время ты не задал мне ни одного вопроса. Про меня. Не знаешь, ни кто я, ни откуда.
— Верно.
— По правде-то, ничего забавного тут нет, и вряд ли ты питаешь ко мне антипатию, вряд ли ты действительно такой, каким себя выставляешь. Что-то у тебя пошло наперекосяк.
Сардины исчезли у него во рту, как раз когда Арон протестующе мотнул головой. Он мог проследить их путь по узкому пищеводу, видел сардины внутри Эдмана. Красный томатный соус остался у него на губах.
— Сам понимаешь, трудновато общаться с человеком, который все время молчит, оттого я и болтаю больше обычного. С женой я развелся — или она со мной. Мне, выскочке, не терпелось зажить получше, доказать супружнице, что я кой-чего стою. Она ведь никогда в меня не верила. Не верила, что я умею не только молотить кувалдой по железу на верфи. Вдобавок мы вполне могли вернуться на мою родину — знаешь такое место, Дингле, я родом оттуда, усадьбой по-прежнему владеет родня, — но жене, вишь, претило быть крестьянкой. Да и я, в общем, туда не рвался, с самого начала я малость завидовал всем, кто уезжал в город и получал там работу, ну завидовал и завидовал, так уж было заведено. Ведь все знай твердили: здесь будущего нету. Езжайте в город, ребята. Несколько лет прошло, пока я дотумкал, как обманывался. Не хочешь последнюю сардинку? А хлебца? Не-ет, не возьму я в толк, что с тобой такое.