Рождественские рассказы о детях
Шрифт:
– Я, Софрон! И деньги есть, вот те Христос, – полтина, вот те Христос, сейчас издохнуть, Брюхов дал на чай.
Застучал засов, отворилась дверь, и рослый мужик молча впустил Софрона и опять заперся.
Выпил Софрон стаканчик… Миколай Андреянович ни слова не говорит, прибирает горницу и не гонит. Выпил мужик еще стаканчик, мурашки побежали по телу и светлее будто стало вдруг в кабаке.
– Идти бы надоть, да уж славно больно тут!.. Еще один выпью и пойду. Вот ведь оказия. И чего он это застрял?..
Выпил Софрон третий стаканчик и совсем
– Ахтительно! С морозу в тепло… Расправляет это всего тоись… косточки-то разминаются… ключевая-то… Миколая Андреяновича! – еле-еле вертит языком Софрон. – Душа ты человек, Миколай… Миколаевич… Андреянович… люблю я тебя… Вот… – стучит он кулаком по столу. – Вот я что!.. Я ничего, убей ты меня, Мати Божья, Миколай Андреянович. А ты, ты совсем… ты вот что… Подь ко мне, слышь-ка, Миколай Андреянович, а Миколай… Люблю… И коего я эвто лешего… Где еще пятак?.. Мик… Еще… Давай… Душа ты, душа… Давай, дьявол, еще… Миколашка, черт… Че-о-орт!
Но с четвертого стаканчика у Софрона дух вышибло… Повис он на лавке и заклевал носом, а там бултыхнулся на пол и замычал не по-человечьи.
– Гони энтого ко двору да иди спать, – говорит из-за перегородки баба, проснувшись от крику.
– Это Софрон, – мычнул целовальник.
– Софрон? При деньгах? Вишь…
– Да. Куцы ж его гнать? Его двор в ухабе, середь улицы. Мороз горазд, подохнет, пущай уж до утрова тут.
Потушил скоро хозяин свечу и ушел за перегородку спать. Софрон, раскидавшись на полу, уже мертвым сном спал, намаялся, да и на старые дрожжи много ль надо…
Долго просидел паренек на дереве, ухватившись крепко… Сколько раз принимался он звать Софрона, умаялся и охрип, кричавши, но, кроме его крика, все было мертво кругом.
Волки долго не отходили от дерева, сидели да лежали… поглядывая наверх. Мороз будто все сильнее разгорался и стал пробирать мальчугана… Сначала щипал да кусал его злюче за руки да за лицо, ноги тоже все ломало, и скоро они, будто онемелые, повисли с сука.
– Свежо! Замерзнешь… Господи!..
Прошло еще времени немало, и Федюк понемногу будто попривык к морозу. Стало ему ничего, не холодно, совсем даже вдруг хорошо стало, будто тепло. Мурашки по телу побежали, будто к печке спиной приложился…
И все-то ему теплее да теплее, знать, вдруг на дворе на оттепель пошло. Только вот в сон клонит, и шибко даже в сон ударяет его. То и дело затуманивает.
«А беда – задремать, к волкам свалишься… А уж как хорошо-то стало…» – думает он.
Хотел мальчуган одну руку принять – не слушается, будто чужая. Хотел ногой двинуть – нельзя. Окостенела. Поглядел он вниз, а волков-то – ни одного. Когда же это он прозевал их? Дремал, что ли, и впрямь? Кажись, нет. Чуть только носом клевал, да все больше за ствол крепче держался, чтобы не свалиться.
«Нету волков, слезать можно, домой убечь…
Да… Вот…»
И хочет мальчуган двинуться, руки от ствола отнять и перехватить ниже, хочет ногу поднять, с сука
«Хорошо уж больно, теплынь! Двигаться-то неохота…» – думает он.
И опять затуманилось все…
«Волки, волки!» – крикнул кто-то на самое ухо. Встрепенулся мальчуган. Кто кричит?.. Никого нету… Привиделось.
«Нет, слезу, а то задремлешь и впрямь. Что ж тут в лесу? Нешто можно… Ну-тка… с Богом… Не ленися, паря… Не ленися, не ленися…»
Поднял парень сразу руку, сцепился с сука легко и, будто белка, пополз вниз по сукам, и ползет, все ползет… С сука на сук, с сука на сук, и как хорошо, сердце замирает, будто на качелях. Ниже… ниже… ниже… А теплынь-то оттуда, будто паром поддает. Вестимо, в бане завсегда так, а матка еще поддает. «Буде! Уж больно много, взопрел совсем!» – ворчит Федюк на матку. «Так-то лучше, Хфедор, глупая твоя голова. Грязен дюже, отмоешься», – отвечает матка. Но вдруг большущий волк хвать его за ногу со всей мочи.
– Ох, Господи!.. Что ж это?! – очнулся Федюк.
Сидит мальчик на дереве, на том же суку, и все тело в мурашках, не то жарко, не то немота какая одолела, рук и ног нет у него. Видит их, а чьи они?!
– Да ведь я же слезал… Нет, это дрема… А надо ведь слезать… Чего же это я?.. И с чего это я тут на дереве, да в лесу… Чудно… А хорошо… Как хорошо… А надо слезать… долой… ну-тка, руку прежде… Еще… еще… Аль не хочет… Но, но!..
И машет шибко Федюк рукой, кнут-то позабыл, а Сивку одними вожжами не проймешь.
– Но, но, окаянная… Наваливай! Но, но!
Помчалась Сивка вихрем, страсть! Да с маху налетела на пенек и выкинула парня из розвальней торчком в снег.
– Ах ты, окаянная!.. – кричит Федюк с дерева.
А перед ним полянка пустая середь леса, а высокое, далекое небо, в звездах, раскинулось надо всем.
– Дрема… Какая дрема?.. Это тепло все. Небо-то, звездочки-то вишь как прыгают. А уж как мне хорошо, матка. Уж как это хорошо… Уж как… Матка!..
А матка в санях со свояченицей своей катит к нему, да не по дороге лесной, а по маковкам лесным, по воздухам несется… Подкатили сани к Федюку… И осветило мальчугана сиянье нестерпимое… Смотрит, а это не мать, а большущая барыня какая-то подъехала, в золотой бричке.
– Ай да бричка, что тебе иконостас в храме сияет. А кони завиваются, белые, длинные, будто не кони, а холсты сушить вывесили.
– Подь сюда… Иди… – кличут его.
Глядит паренек, из золотой брички манит его уж не та барыня, а барышня. Розовая вся, да какая уж с лица пригожая, да ласковая, да с божеским ликом, да с белыми крылышками.
Потянула она его к себе в сиянье свое, взяла на коленки, одно шелковое крыло распустила над собой высоко, другое загнула и его прикрыла, да прижала к себе на грудочку… Приголубила так-то, да ласкает и шепчет на ушко: