Шрифт:
Серия «Рождественский подарок»
Аверченко А.
Аверьянова Е.
Авилова Л.
Андреевская В.
Засодимский П.
Кондурушкин С.
Лейкин Н.
Салиас Е.
Соловьев-Несмелов Н.
Чехов А.
Ясинский И.
Допущено к распространению Издательским советом Русской Православной Церкви ИС Р22-211-0252
Иероним Ясинский (1850–1931)
У детей
Дети в нарядных пестрых платьицах и праздничных курточках застенчиво столпились в зале. Я вижу белокурые маленькие лица, вижу черные и серые глазки, с наивным любопытством устремленные на красивую гордую елку, сверкающую мишурным великолепием. Бонна зажигает свечки, и, точно пожар, вспыхивает елка в этой большой комнате, где кроме детей сидят поодаль взрослые – мужчины и дамы.
От елки по паркету вытянулись легкие причудливые тени, и на разноцветную толпу детей, точно на букет цветов, рассыпавшийся в беспорядке, падают яркие лучи.
Я любуюсь детьми. Нельзя не заглядеться на этих милых крошек, чистых, как ангелы, с невинным прошедшим и с радужным будущим. Когда отцам цена грош, все надежды возлагаешь на детей. В самом деле, не стоило бы, да и нельзя было бы жить, если б не было детей. Жизнь точно река. Она берет начало из бесконечности и впадает в бесконечность. И если теперь волны ее мутны, то, может, со временем грязь осядет, и их сменят прозрачные, кристальные струи…
Я думал эту думу, глядя на детей. И меня особенно пленяла трехлетняя крошка, с коротко остриженными черными волосиками, с голыми пухлыми ручками, с голыми коленками. Она была в беленьком платьице, низко перевязанном лентой огненного цвета. Она посматривала на елку с восторгом и недоумением. Может быть, она первый раз видела елку. Но как только ей хотелось шумным движением выразить свою радость, она в страхе косилась на угол, где неподвижно стоял старик в черном сюртуке и с гладко выбритым лицом. Я вскоре заметил, что все дети боятся этого старика. Оттого они так застенчивы и так не по-детски приличны.
Когда детям были розданы подарки, и гувернантка заиграла на фортепьяно, и дети стали танцевать, чинно и скучно, каждый раз благодаря своих дам, усиленно шаркая ножкой и разговаривая между собою шепотом, я подозвал знакомую девочку-гимназистку и спросил:
– Скажите, кто этот старик?
Она покраснела, засмеялась и хотела убежать, но я удержал ее за руку.
– Отчего же вы не отвечаете?
– Это Старый год, я его так прозвала! – проговорила она чуть слышно, лукаво сверкнув своими карими глазками, и затем прибавила: – Потому что он самый старый здесь! Сейчас тот мальчик рассказал нам, что Старый год ужасно злой. И бедная Соня, – она указала на крошечную девочку, которая мне так понравилась, – чуть не заплакала от страха… А знаете, мне пришла мысль назвать ее Новым годом… потому что она самая молоденькая!
Сказав это, гимназистка бросилась от меня со всех ног и, схватив Соню на руки, закружилась по комнате. Старик нахмурил густые седые брови, нижняя губа его отвисла. Соня увидела его и расплакалась. Дети, разыгравшиеся было, притихли.
Я подошел к старику. Он тупо взглянул на меня и сказал:
– Веселятся!.. Глупые! Поставь им елку, навешай того, сего, прочего, и довольно… Юный возраст! Юный возраст!
– Дети как дети, – произнес я, чувствуя себя почему-то неловко перед этим глубоким стариком.
– Это ваша девочка? – с кислой гримасой спросил он, указывая на гимназистку, издали посматривавшую на нас не очень-то дружелюбно.
– Нет. У меня нет детей.
– Счастливый человек вы, милостивый государь, – проговорил старик.
Я взглянул на него с изумлением.
– А у вас есть дети?
Старик отыскал глазами икону, висевшую в противоположном углу, и набожно сказал:
– Благодарение Господу Богу моему, не имел и не имею… И не буду иметь! Я ненавижу детей, – убежденно произнес он.
– Откуда ж у вас такая ненависть к детям? – спросил я.
– Я, милостивый государь, вот уж двадцать лет директором учебного заведения и имел время возненавидеть их…
Он распространился в описаниях детских шалостей; губа его отвисала все больше и больше, и было неприятно смотреть на его брезгливое и жестокое лицо.
Когда он кончил, я сказал:
– А ведь они не ошиблись. Вы знаете, все эти дети, вот эти милые, хорошие дети, с неиспорченными благоухающими сердцами, не любят вас. Эту девочку, вон видите, в беленьком платьице…
– Знаю я ее, скверная девочка, – проговорил старик.
– Так эту девочку, – продолжал я, – дети прозвали Новым годом, а вас – Старым годом. И так как старый год был отвратительный год, то из этого вы можете заключить…
Старик посмотрел на меня, нахмурившись.
– Поверьте, что их наказывать надо. Сегодня елка, завтра розги. Я изумляюсь, милостивый государь, что вы находите в них милого и благоуханного. А впрочем – честь имею быть вашим покорнейшим слугою.
Он сухо и гневно поклонился. Больше мы не разговаривали. Ровно в двенадцать часов уехал этот старик. Моя гимназистка захлопала в ладоши. Маленьких увезли раньше. Остались только дети лет по десяти, по двенадцати. Но Соня тоже осталась. И когда, среди внезапного оживления, дети закружились с громким смехом около потухшей елки, крошечная девочка вертелась тут же, весело поедая конфеты, белая, как пушинка, в красном колпаке, доставшемся ей в подарок, и кричала:
– Я – Новый год! Я – Новый год!
Январь 1884
Антон Чехов (1860–1904)
На пути
В комнате, которую сам содержатель трактира, казак Семен Чистоплюй, называет «проезжающей», то есть назначенной исключительно для проезжих, за большим некрашеным столом сидел высокий широкоплечий мужчина лет сорока. Облокотившись о стол и подперев голову кулаком, он спал. Огарок сальной свечи, воткнутый в баночку из-под помады, освещал его русую бороду, толстый широкий нос, загорелые щеки, густые черные брови, нависшие над закрытыми глазами… И нос, и щеки, и брови, все черты, каждая в отдельности, были грубы и тяжелы, как мебель и печка в «проезжающей», но в общем они давали нечто гармоническое и даже красивое. Такова уж, как говорится, планида русского лица: чем крупнее и резче его черты, тем кажется оно мягче и добродушнее. Одет был мужчина в господский пиджак, поношенный, но обшитый новой широкой тесьмой, в плюшевую жилетку и широкие черные панталоны, засунутые в большие сапоги.
На одной из скамей, непрерывно тянувшихся вдоль стены, на меху лисьей шубы спала девочка лет восьми, в коричневом платьице и в длинных черных чулках. Лицо ее было бледно, волосы белокуры, плечи узки, все тело худо и жидко, но нос выдавался такой же толстой и некрасивой шишкой, как и у мужчины. Она спала крепко и не чувствовала, как полукруглая гребенка, свалившаяся с головы, резала ей щеку.
«Проезжающая» имела праздничный вид. В воздухе пахло свежевымытыми полами, на веревке, которая тянулась диагонально через всю комнату, не висели, как всегда, тряпки, и в углу, над столом, кладя красное пятно на образ Георгия Победоносца, теплилась лампадка. Соблюдая самую строгую и осторожную постепенность в переходе от Божественного к светскому, от образа, по обе стороны угла, тянулся ряд лубочных картин. При тусклом свете огарка и красной лампадки картины представляли из себя одну сплошную полосу, покрытую черными кляксами; когда же изразцовая печка, желая петь в один голос с погодой, с воем вдыхала в себя воздух, а поленья, точно очнувшись, вспыхивали ярким пламенем и сердито ворчали, тогда на бревенчатых стенах начинали прыгать румяные пятна, и можно было видеть, как над головой спавшего мужчины вырастали то старец Серафим, то шах Наср-Эддин, то жирный коричневый младенец, таращивший глаза и шептавший что-то на ухо девице с необыкновенно тупым и равнодушным лицом…