Рука и сердце
Шрифт:
– Том, сходи в хлев, накорми коров, – распорядился он наконец. – Я сам поговорю с мамой.
Дома он застал мать в кресле перед очагом – она неотрывно смотрела на тлеющие угольки и не слышала, как он вошел: в последнее время она утратила способность мгновенно откликаться на все, что происходит вокруг.
– Мама! Что это за новости? Зачем нам в Манчестер?
– Ох, сынок! – виновато вздохнула она, повернувшись к нему всем телом. – Я должна поехать в город и попробовать разыскать нашу Лиззи. Не могу я больше сидеть на месте и гадать, что с нею сталось. Бывало, отец твой уснет, а я проберусь тихонько к окну и все смотрю, смотрю туда, где Манчестер, душу себе рву; кажется, сейчас бы выбежала из дому в чем есть и пошла пешком, напрямки через вереск и мох, пока не дошла бы до города, и там заглядывала бы в лицо каждой встречной – не Лиззи ли это… А то как ветер с юга пойдет гулять по ложбинам, мне все чудится (я знаю, что чудится, ты не думай), будто
Уилл страшно огорчился. Почти три года назад он был уже достаточно взрослым, чтобы его посвятили в семейную тайну. А случилось вот что: отец написал письмо дочери, работавшей в услужении в Манчестере, и это письмо дочкина хозяйка отослала назад, известив его, что Лиззи больше у нее не служит, и откровенно объяснив почему. Уилл вполне разделял праведный гнев отца, хотя и считал, что тот перегнул палку – напрасно он запретил убитой горем, выплакавшей все глаза матери съездить в город и попытаться найти свое несчастное, оступившееся дитя, да еще и объявил, что отныне у них нет дочери – она для них умерла и никто не смеет упоминать ее имя ни на людях, ни дома, ни в молитве о здравии, ни в родительском благословении. Каменное лицо отца с решительно сжатым ртом и сурово сведенными бровями ни разу не дрогнуло, когда соседи выражали им свое сочувствие и сокрушались, что смерть бедняжки Лиззи разом состарила отца и мать; оно и понятно, говорили они, после такого удара нелегко найти в себе силы жить дальше. Уиллу казалось, что этот случай и его самого словно бы состарил раньше времени; он завидовал Тому, который лил невинные слезы по бедной, милой, чистой, в девичестве умершей Лиззи. Уилл иногда думал о ней – думал до зубовного скрежета, и попадись она ему в такую минуту, влепил бы оплеуху бесстыднице! Раньше мать с ним о сестре не заговаривала.
– Мама! – наконец вымолвил он. – Да она, поди, умерла – даже наверное.
– Нет, Уилл, не умерла, – возразила ему миссис Ли. – Господь не допустит ее смерти, покуда я хотя бы еще разок не увижу ее живой. Ты не знаешь, как я молилась денно и нощно, чтобы снова увидеть ее милое личико и сказать ей, что я прощаю ее, хоть она и разбила мне сердце – разбила, Уилл! – Мать захлебывалась от рыданий и не могла продолжать, пока не совладала с собой. – Но тебе это невдомек, Уилл, иначе не говорил бы, что она умерла. Господь милостив, Уилл, Господь жалостливее людей… С твоим отцом я не осмелилась бы говорить так, как говорю с Ним… Но даже твой отец в конце концов простил ее. Его последние слова были о прощении. Ты ведь не станешь судить строже отца, Уилл? Не пытайся помешать мне отправиться на поиски Лиззи, все равно меня не удержишь.
Уилл долго сидел неподвижно, а потом объявил:
– Я не стану мешать тебе. Я думаю, она умерла, но это не важно.
– Она не умерла, – спокойно, но твердо сказала мать.
– Мы все вместе поедем в Манчестер и пробудем там ровно год, ни месяцем больше, – постановил он, не обращая внимания на ее слова. – Ферму сдадим на год Тому Хиггинботаму. Я устроюсь работать кузнецом, а Том пусть пока набирается ума-разума в хорошей школе, он у нас охоч до учебы. Но после ты, мама, вернешься домой и прекратишь изводить себя думами о Лиззи и смиришься, как и я, с тем, что она умерла… По мне, так-то лучше, чем верить, будто она жива. – Последние слова он произнес едва слышно. Мать покачала головой, но спорить не стала. – Ну так как, мама, согласна ты с моим решением?
– Согласна, отчего нет, – ответила она. – Ежели я за целый год ничего не увижу и не услышу, притом что сама буду в Манчестере и сама отправлюсь на ее поиски, то так тому и быть. Да и года ждать не придется, я еще раньше надорву себе сердце и сойду в могилу – тогда уж навеки избавлюсь от своей материнской любви и кручины… Да, я согласна, Уилл.
– Значит, решено. Я не хочу рассказывать Тому, отчего мы сорвались в Манчестер. Ни к чему мальцу знать лишнее.
– Как скажешь, – ответила она понуро. – Я на все готова, лишь бы поехать.
Еще прежде, чем под сенью рощиц вокруг Ближней фермы расцвели полевые нарциссы, семейство Ли устроилось в новом, манчестерском, доме, хотя, вероятно, они так и не привыкли считать свое городское пристанище домом: ни тебе сада, ни хлева, ни продуваемого свежим ветерком гумна, ни зеленых просторов, ни бессловесной скотины, требующей ежедневной заботы, ни самого, пожалуй, главного, чего им здесь не хватало, – живущих в старом доме воспоминаний, пусть даже печальных, о тех, кого уж нет, о том, чего не вернешь.
Миссис Ли меньше
Нет нужды подробно описывать здесь, как бедная мать проводила все эти томительные часы. Скажу только, что, выйдя из дому, она поначалу брела словно бы наугад, но потом, собравшись с мыслями, устремлялась к одной-единственной заветной цели и начинала методично обследовать самые глухие закоулки, добираясь порой до недавно застроенных городских предместий и повсюду с немой печальной мольбой вглядываясь в лица людей. Иногда ее взгляд выхватывал из толпы женскую фигуру, чем-то напоминавшую фигуру дочери, и она долго, с обреченным упорством шла за женщиной, пока свет от витрины или фонаря не являл ей чужое, холодное лицо, совсем не похожее на дочкино. Раз-другой участливый прохожий, пораженный ее настойчивым взглядом, в котором таилась бездонная боль, замедлял шаг и спрашивал, нельзя ли ей чем-то помочь. Когда к ней обращались, она всегда задавала один и тот же вопрос: «Вы, случайно, не знаете бедную девушку по имени Лиззи Ли?» – и, услышав «нет», горестно качала головой и шла дальше. Сдается мне, ее принимали за помешанную. Сама она никогда ни с кем не заговаривала. Иногда садилась передохнуть на ступеньке чужого крыльца – или даже всплакнуть, закрыв лицо руками, хотя редко давала волю слезам, не желая тратить отпущенные ей дни на подобную слабость: а вдруг в ту самую минуту, когда глаза ее ослепнут от слез, пропавшая дочь пройдет мимо незамеченной?
Однажды погожим осенним вечером, когда дни становятся короче, Уилл увидал подвыпившего старика, нетвердо стоявшего на ногах: тот никак не мог одолеть узкий проулок, на потеху местным мальчишкам. Воспитанный в почтении к отцу, Уилл всегда заботливо относился к старшим, даже самым жалким и опустившимся, не в пример его собственному отцу, который мог служить образцом несгибаемой праведности. Он вызвался отвести старика домой и по дороге с серьезной миной слушал его заверения, будто бы он ничего, кроме водицы, не пьет. Приближаясь к дому, старик приосанился и попытался выровнять шаг: по всей видимости, дома его ждал кто-то, чьим уважением он, несмотря на подпитие, все-таки дорожил – или чьи чувства боялся ранить. Одного взгляда на его жилище было довольно, чтобы понять: здесь правят чистота и порядок; крыльцо, окно, подоконник – все говорило о том, что в доме обитает дух безупречности. Добрая забота Уилла была вознаграждена признательным взглядом молодой женщины лет двадцати, тотчас залившейся краской стыда. Она не проронила ни слова и не поддержала своего отца, который настойчиво зазывал юношу «посидеть с ними». Ей явно претило, чтобы посторонний лицезрел неуклюжие потуги родителя изобразить степенную трезвость, а Уиллу меньше всего хотелось ее смущать. Но старик не унимался, хватал его за руку трясущейся рукой и не хотел отпустить, пока Уилл не пообещает непременно зайти к ним в другой раз. Девушка стояла, потупив глаза, и Уилл не мог прочитать их выражение, однако рискнул сказать: «Если никто не против, я зайду, премного благодарен за приглашение». Но та, которой были адресованы его несмелые слова, оставила их без ответа, и Уилл вышел за дверь с чувством, что милая девица своим молчанием еще больше расположила его к себе.
На следующий день, и на другой, и на третий Уилл много думал о ней, потом бранил себя за глупые мысли и снова думал – никак она не шла у него из головы. Он пробовал к чему-нибудь в ней придраться – полно, не так уж она хороша! – и тут же сам себе с негодованием отвечал, что для него она милее всех писаных красавиц. Он проклинал свой деревенский вид, румянец в пол-лица и широченные плечи; она-то была другой породы, совсем как леди – гладкая, бледная кожа, шелковистые темные волосы и опрятное, ладное платье. Красавица или нет, она манила его к себе, и он не в силах был устоять перед желанием снова увидеть ее и отыскать-таки какой-нибудь изъян, который освободил бы его сердце, плененное без всякого ее участия и ведома.