Рукопись, найденная в чемодане
Шрифт:
– За такое время мы успели бы разгадать кроссворд.
– Стонать! – приказал я. – Вот он, момент истины…
Первым делом они, конечно, взяли картину из рук Смеджебаккена, и, под верещание звонков и вопли Смеджебаккена, которые стали вырываться у него единственно из-за волнения, я тоже начал вопить:
– На него кот напал! На него напал кот!
Кот, как мне кажется, выбежал прямо через главный вход и исчез в верхней части Ист-Сайда. Его видели большинство охранников, пусть даже лишь как размытое пятно, а раны Смеджебаккена были самыми что ни на есть подлинными: от его крови весь пол вокруг нас сделался скользким как лед.
Охранники
Затем появился явный выпускничок частной школы – заместитель директора. (Сам директор был, разумеется, во Флоренции.)
– Что случилось? – спросил он у выстроившихся в ряд охранников.
Пока ему вкратце излагали суть дела, я окаменел. Это был мой гарвардский однокашник – Куку Прескотт, прославившийся тем, что в последнем семестре выпускного курса сменил свой профилирующий предмет с орнитологии на изящные искусства. Его дипломная работа была озаглавлена так: «Эволюция хищных пернатых в живописи сэра Томаса Бони». Я узнал его, и у него была точно такая же возможность узнать меня, не будь он совершенно выведен из равновесия.
Я боялся, что у него могли сохраниться обо мне весьма живые воспоминания. Я проучил его однажды за любовь к кофе, читая ему вслух «Кофейные зерна зла» аббата Бобиньи-Суиссо-Лаже, предварительно усыпив и обмотав бинтами, снятыми с египетской мумии на факультете археологии.
Что я мог поделать? Я взъерошил себе волосы, скорчил гримасу и стал говорить, как мексиканский бандит голливудского разлива. (Боюсь, Куку Прескотт смотрел на меня, пока я готовился к этой роли.)
– Тот зверь покалечить мой мальчик! – вопил я. – Вы мне за это ответить!
Куку разглядывал нас в полном недоумении.
– Кто эти люди? – спросил он.
– Посетители, – был ответ.
Все подгнившие гены Куку старались проявить ответственность, обеспокоенность и вежливость. Мне так и виделись души утонувших моряков, гневно требующие возмещения убытков с кладбищ Салема и Глостера. Это возымело действие: обильные извинения перевесили его подозрительность. Я старался не глядеть на него впрямую и честил себя на чем свет стоит, чувствуя, что мой мексиканский бандит превращается в водевильного итальянца. Но не мог этому противостоять: один просто-напросто перевоплощался в другого.
– Эй! В госпиталь? Дотторе? Где дотторе?
– Откуда вы? – вопросил Куку, и было ясно, что подсознание его раскалилось от напряженной работы памяти.
Ответил ему Смеджебаккен:
– Из округа Коломбия.
Что мог сказать на это Куку? Появились санитары, тут же водворившие Смеджебаккена в кресло-каталку. Затем нам был придан королевский эскорт – он сопровождал нас через весь музей, осыпая предложениями пожизненного бесплатного посещения и колоссальных скидок в кафе и сувенирном магазине.
В больнице Ленокс-Хилл Смеджебаккену изукрасили всю грудь ртутным хромом и сделали противостолбнячный укол. Когда его выписали, мы сразу же отправились на Пятую авеню, поднялись в квартиру, показали картину Анжелике (которая была весьма впечатлена), а затем завернули ее в папиросную бумагу и обвязали зеленой лентой. Когда опустился вечер, я вышел на улицу и зашагал в ясных сумерках, пронзаемых желтыми и оранжевыми огнями Манхэттена. Как раз перед закрытием доставил я свой пакет в главный офис музея.
– Это
– Конечно, – сказала она, берясь за бумагу и карандаш.
– Первое: всегда лучше, если в музее выставлены оригиналы, и это оригинал. Второе: копию он может оставить себе. Третье: пить кофе вредно.
Украв – и возвратив – «Мадонну дель Лаго», мы были полностью готовы к настоящему делу.
В самый день ограбления я был взволнован как никогда в жизни. Поднявшись утром четвертого июня в заросшей зеленью «Астории», я отчетливо почувствовал, что мне предстоит покинуть эту академию горьких раздумий о прошлом и отправиться в другой мир, который окажется одновременно и благосклоннее, и новее. Мне представлялось, что такое же чувство испытывает тот, кто в возрасте восемнадцати лет оканчивает среднюю школу и перед ним распахивается весь мир. Я никогда не был выпускником средней школы. А высшее мое образование было беспорядочным. Когда я закончил учиться, мне показалось, что я как будто спрыгнул с карусели.
Тем солнечным утром, когда я вышел из дома в «Астории» и повернул в замке ключ, я знал, что никогда не войду туда снова. На столе в прихожей лежало тщательно составленное завещание, согласно которому все инструменты оставлялись ремесленному училищу, а дом – клубу юных туристов.
Было так прохладно, что синева над головой походила на текущую воду. Солнце сменялось глубокими спокойными тенями. Пока поезд мчался по надземному пути, я вспоминал юность, когда летние свои дни я начинал на поезде, мчавшемся над Гудзоном, мерцающим под покровом дымки. Тогда я испытывал такое же волнение, ощущал такую же полноту бытия, как и сегодня, но в ту пору они были со мною каждый день – и не потому, что я собирался ограбить самый большой банк в мире, но лишь потому, что отправлялся в него на работу.
Это будет моей последней поездкой в нью-йоркской подземке. По ее окончании я в последний раз пройду среди каньонов Уолл-стрит до того, как они раскалятся от летнего солнца, потому что, когда этим вечером я выйду на поверхность, гранитные стены будут возвращать в воздух накопленное за день тепло.
Я в последний раз спустился на лифте в хранилище, в последний раз взвесился на входе, в последний раз пожелал доброго утра Осковицу, причем поприветствовал его так сердечно, что он стыдливо отвел глаза, ибо его выводило из равновесия все, что хоть сколько-нибудь нарушало рутину, к которой он был навечно прикован.
– Доброе утро, Шерман! Какой сегодня чудный день! Вот уж – всем денькам денек!
В каком-нибудь фильме это могло бы его насторожить. В реальной жизни его ничто не могло насторожить. Он еще ниже пригнул голову к своему столу, притворяясь, что читает газету.
– Шерман! Да знают ныне звезды и луна, что Шермана душа любви полна! Ты в честь одной красотки из наяд Эроту под стрелу подставил зад! Так поспеши ж на Юг, на берег моря, где будешь отдыхать, не зная горя!
Бедный Шерман Осковиц, который ни разу не целовал женщин, никогда не держал их в объятиях – и проходил мимо миллиона женщин, которых никто никогда не целовал и не держал в объятиях; который не осмеливался смотреть на них достаточно долго, чтобы установился контакт, и который как-то раз сказал: «В Бруклине снегу намело – сантиметров пять. Можно сказать: снегу на пенис» – после чего стал краснеть, пока не начал походить на румяный пирог с вареньем.