Русология
Шрифт:
Сразу и я встал. Хоть мы не виделись, может, с лета (хворь моя и отъезд его), я корыстью: выклянчить денег, - пусть без того был должен. Но, то ли так ослаб, что стал совестлив, я не мог просить и сказал лишь: - Первый визит таких? Гадко. Пакостно.
Он кивнул.
– След с Востока? Что ты там делал?
– Я делал деньги, крупные деньги. Я генетический спекулянт... Кореец? Авторитет? Да, было. Я с ним делился. Он счёл, что мало.
– Офис - не в банке счёт, не упрячешь. Будь осторожнее. И семья твоя...
Он допил коньяк.
– Дочь с женою на Мальте, скоро приедут. Я позабочусь... Не таковую я жизнь хотел, - продолжал он.
– Двигаю деньги, биржи и акции; вот завод веду. Из столпов, дескать, рынка, 'Форбсом' отмечен...
– Он почесал нос кончиком пальца; между других двух был его 'Кэмел',
– Только ведь было всё уже, было: эти Морозовы и Гобс'eки. Где они? Для чего теперь мы: Кац, Факсельберг, Фриман, Шустерман? Революция - не экспромт от нехватки хлеба, как утверждают...
В дверь вошла Мила.
– Гости!
Марка шагнул ко мне.
– Извини, бизнес-встреча... Чаще звони, Квас. Встретимся.
Я повёл сына к выходу. Мне навстречу шли люди, разные венгры... Ярость напала, я зашагал на них. Дурно выгляжу? Но я здесь на своей земле!
– потекли бурно мысли. Я здесь, в России, странной, блаженной, нам воспретившей культы маммоны! Вспомнилось, что есть русские, кто, кляня иноверие, безоглядно заимствуют чуждый быт, словно тот - не последствие чуждых принципов, словно внешне быть кем-то не означает, что ты внутри как он. Но что я из себя являю, пусть неудачливый, надмевался я, - за тем русскость и право гордо здесь сейчас шествовать. Чудилось, когда шёл на них, респектабельных и ухоженных, будто русского выше нет и я сам непорочно, непревзойдённо прав! Пусть пентхаус, 'бентли', гламуры не про таких, как я, но под ними - моя земля! пращур мой здесь владел!!
– исступлённо я мыслил в жажде явить им смутное и неясное самому себе, но громадное и несметное, вдохновенное до восторга это ужо вам!! Встречные жались в видимом страхе. Я миновал холл, вышел вон и, втянув звонкий воздух, выдохся. Здесь, в колодце домов под солнцем, чвикали птички, п'aрили кучи грязного снега, лёд в лужах плавился... Гулко хлопнул я дверцей 'нивы'. Гул и хмельная, томная оглушённость - только в Москве весной в старых улочках. Я следил, как у задних дверей магазина выгрузили груз лакомый: вина, сыр, сласти, булочки.
– Ешьте пресный хлеб!
– объявил я, предупредив хнык сына что-нибудь прикупить: средств не было на еду, тем более на поездку; топлива - на полста км. Всего не было, кроме тяги... или стремления... не стремления - а потребности ехать словно бы в тайну, нужную сыну, бывшему сзади, Нике, жене моей, но и мне и всему, верно, свету. Я здесь для денег - и не для денег. Я съездил к близкому перед нечто, что всё изменит, вот что я понял.
Деньги же выпрошу у приятеля, с кем знаком со студенчества, когда он читал Диккенса под коньяк и джин, бормоча в слезах, чтоб я вник в судьбу принца Уэльского, коим он, дескать, был (вставлялось, что, кроме этого, он не 'Шмыгов', а 'Шереметев', то есть он наш-таки, из российских). Пить-то он пил, но виделось, что цель знает. Мы с ним расстались: я на Восток к себе, он в Москву. Забылось бы, не случись переезд мой то-же в столицу. Он служил в МИДе и вёл при встречах лишь о себе одном, открывал министерские тайны, сплетничал. Я, ведом идеалами, брезговал трёпом, но притом чувствовал, что, пиши мемуары, он бы прославился по любви своей к факту. Вдруг он пропал, Бог весть куда. Без него шёл спектакль воровства и распада в бывшем Союзе. Он возник в девяностых, предом от шведской электрофирмы. В пятницы мы ходили по барам (он их отыскивал в новомодной Москве повсюду), вёл о Европе, где не пристроился, о своём новом месте и о правительстве, где он взятками всех имел-де. Пил он чрезмерно, делаясь жалким, то вдруг заносчивым. Ему было полста почти; щёки впалые, чернь волос (парик) с серебристостью, голливудские зубы, плюс нечто кунье в облике и в повадке. Женщин с ним не было, он о них заговаривал редко. Я к нему ехал.
– Чувствуют взрослые?
– произнёс сын.
И я опомнился. Здесь со мной моя кровь, здесь живая душа, о которой забыли. Ради него, в том числе, я и еду, но - игнорирую, поместив среди скарба и бродя в прошлом, в сгинувших фактах.
– Что, сынок?
– Дети чувствуют, - пояснил он.
– Взрослые чувствуют?
– По-другому.
Да, я не знал ответ. Много прожито, полон знаний и опыта, а - не знал.
– Иначе, - стал я домысливать, выезжая к бульварам.
– Чувствуют смутно. (Он молча слушал). Взрослые, Тоша, чувствуют
– Есть хочу, папа. Булочку.
Я пристал к ряду зданий, где, в белизне с чернотой стола, Шмыгов, модный очками, вскрикивал в трубку пафосным голосом; лента факса ждала его. В смежной комнате кашлял служащий, а другой тэт-а-тэтил лазерный принтер. Некто из юных был подле Шмыгова: в белоснежной фланели с поднятым воротом, в молодёжных ботинках, с длинной серьгою, сизоволосый и прыщеват. Взяв сотовый, Шмыгов нас познакомил (жестами), и Калерий, так звался некто, глянул, как рыба, парою 'oкул. Вряд ли он сознавал меня, вряд ли чувствовал, что я жив вообще.
– Запарили! Утомили!
– дёрнулся Шмыгов, кончив с мобильным и подымая трубку от факса, чтобы вопить в неё с прежним пафосом.
А я видел стеллаж с товаром: сенсоры, кнопки, лампы, плафоны, счётчики, разных типов реле и плафоны, вырезы утеплённых полов etc. Швеция... Как Россия - тоже окраина в хмурых влажных лесах. Но - Europe с тягой к вещности... Горе нам с бесконечной землёй, пленящей нас, не дающей познать себя! Вечно смотрим в даль, отвращая опасность и поспешая, где ни затронут вдруг непостижный, да и не наш совсем интерес. Безумные, злимся, лаемся во все стороны в напридуманных злыдней, пыжимся, мним весь мир больным - но мы сами больны. Смертельно.
– Всё!
– Шмыгов снял очки с куньего и сухого лица.
– Болтал с одним: мол, нам в честь дружба с вами, ценим посредников. У нас счёт в вашем банке... что, не 'Москва' ваш банк? Он: берём у французоу, но он готоу смотреть наши цены и, твердит, банк 'Москва' хоть и есть такой, но он пользует 'Бизнесбанкинг', и реквизит назвал. Вот такие дела, dear мой герр Кваснин, сэр! Нравственный кризис. И аномия...
– Он вынул 'ронсон', бренд-зажигалку. К счастью не связанный никаким родством и имевший счёт за границей (чем и прихвастывал), он встречал беды смехом.
– Я расскажу, чёрт... Парни, чайк'y нам!
– бросил он служащим и зажёг сигарету.
– Я жил в Советах, есть малый опыт. Как раньше было? К нам от французов, но и от турок лектрофигня плыла, чтоб под еуростандарты, - он кивнул на стеллаж, дымя.
– Турок выперли за халтуру. Шмыгов же - и французов вон, 'Лигерана'. Был экстра-класс! И где он? Где-нибудь, но никак не в престольной, где Феликс Шмыгов сверг его для своей шведской мамы, чтоб сыметь бонус... Чай?
– Он сел в кресло.
– Блеск чаёк!.. Dear, знай, в каждой сделке мне - бонус, доля валютная. Чувствуя, что я асс, я - в Швецию, в головную контору вру, что вот-вот уйду к немцам в славный их 'Симминс'. И, одновременно, шлю контрактик в парочку лямов. С кем? А с КремЛЁМ шлю! Прежний торгпред их лям в десять лет слал. Шмыгов им - тридцать. Что они? Дали факс, что мне бонусы. А я в 'Симминсе' НЕ был!
– он лаял смехом.
– Я сблефовал, сэр! Шмыгов, сэр, ТОТ ещё!
– Он стряхнул пепел в пепельницу.
– By the way, я звонил раз, но Береника... О, чёрт, забыл совсем!
– подскочил он шарить в бумагах.
– Где сучья карточка?!
– Феликс, денег бы, - попросил я.
– Рубликов триста.
– Да без вопросоу!
– Вынув бумажник из крокодиловой ко-жи ('стоимость триста доллароу!'), он взглянул на потёртый, мятый мой вид.
– Дошёл ты... Ну, как я шведов-то? Повышение на пять тысяч! Dear мой, помнишь бар, 'Bishop's finger'? Прямо сегоднячко в честь события...
– Не могу, - извинялся я, пряча деньги.
– С сыном в деревню...
– Сколько лет?
Спрос досужий, как и обычно. Я сказал: 'Пятый', - может быть, в сотый раз. Он спросил, как 'вообще' дела, набирая вновь номер и извиняясь, что, мол, нужда звонить, и вопил абоненту, гладя Калерия. Я простился с ним. В мире сём я был лишний и отторгал сей мир эмиграцией.
Я сходил после в 'Хлебный' взять сыну булочку. Мудрецы осудили бы вред муки с разрыхлителем, эмульгатором и отдушкой, варенной в сахаре, испечённой в трёхстах с лишним градусах в маргаринах, что распадаются на индолы-скатолы. Но я купил её. Мы давно в первородном грехе. Мы в vitium originis.
Я сообщил, как двигались в пробках, что он ест вредное.
– Почему?
– Потому что давно вместо хмелевых стали пользовать термофильные дрожжи; вред микрофлоре, так как в кишечнике квадрильоны бактерий...