Русская борзая (сборник)
Шрифт:
В тот год зима выдалась холодной, язык во рту просыпался рано, рыба жирела, прохожие на улице Рузвельта покупали цветы после «смущенного ветра» с кладбища. Я работал возле окна, открытого в том году в последний раз. На полу были разбросаны тетради и книги; толстые тома стояли прямо, тонкие – раскорячившись, как палатки, на ковре. Тонконогий столик шатался, сотрясаемый моими шагами, нагруженный, словно мул, раскрытыми и закрытыми справочниками, которые я мог различить и с закрытыми глазами, по одному весу. На полках уже давно не было места…
Я завершал труд, который длился десятилетиями; он сросся со мной, как мозоль с ладонью. Приводя его к концу, я уже не помнил, когда он был начат; я заканчивал его в другой квартире, в ящиках уже не было ни одной из тех рубашек, в которых я писал первые страницы, а в моем рту давно уже недоставало зубов до числа дней в месяце. Это была
Неизвестные рукописные документы и тайные планы, составленные в иерусалимских катакомбах, рукописи из Парижа и Бухареста, копии документов из Московского архива Министерства иностранных дел (закрытого для посторонних) и из Ватикана (из которых выдаются для чтения только те, что относятся к Конгрегации пропаганды веры), секретные донесения разведывательных служб XVIII века, в которых говорилось о жизненно важных вещах для двух-трех империй тогдашнего мира, извещения о контрабанде мехов, закупках токайского вина и пополнении русской царской конюшни, монашеские протоколы и повеления с Афона, церковные бумаги монастырей обоих исповеданий в Далмации, объемистая тайная переписка Дубровницкой республики XVII и XVIII веков – все это годами сливалось в мой труд. Все было проверено до мелочей, каждый факт имел свою тень или был чьей-то тенью, и тени эти были приведены в соответствие со своим прототипом. Во время работы я был решительно настроен ни на секунду не терять контроль над этим огромным материалом со всей ветрометной балканской земли, где у каждого имени есть хвост, а каждый хвост рано или поздно поджигается, чтобы обнаружились следы под ним.
И все-таки я уже не так любил свой труд, как в начале работы. Последние строчки дописывал, понуждаемый количеством уже готовых страниц, и в тяжелой рукописи, исчерпывающе документированной и неоднократно проверенной, меня привлекали теперь исключительно цвет и запах старой бумаги, напоминавшие о том времени, когда на моей голове росли другие волосы. Дни, оставшиеся позади, приходилось умножать на три, иначе казалось, что все случилось вчера, а дни подступающие я вообще не в силах был предвидеть: время собралось и зажало меня со всех сторон, словно колодец. Труд приближался к концу, когда мои дети (родившиеся в его начале) уже выросли, и я чувствовал, что предал их ради рукописи, которая теперь для меня значила не больше, чем лосиная блоха. Я размышлял о том, что, как и мои сверстники, получил все с десятилетним опозданием, и только на пятидесятом году жизни обнаружил, что весь свой век не умел пить вино и глотал его с открытым ртом, то есть без толку. Напрасно были написаны – показалось тогда – и мои книги: и эта последняя, и десять предыдущих, что в красивых обложках стоят на желтой полке в моей комнате. Короткое бабье лето было на исходе, и я сидел на солнце, прислушиваясь, как ветер залетает в дом.
Вдруг я услышал позади себя что-то вроде хлопков птичьих крыльев, и, прежде чем успел обернуться, что-то большое и темное вылетело из комнаты и порхнуло к небу. Я подошел к окну, пытаясь понять, что это могло быть, и тут над моей головой, задев волосы, вылетело еще что-то. Все дальнейшее я видел собственными глазами. С полки в комнате одна за другой поднимались и вылетали через окно книги моей библиотеки. Они хлопали на ветру страницами, словно крыльями, и мне пришлось отступить в сторону, чтобы они меня не поранили. Натыкаясь на стены и рамы, ударяясь о стекла, сталкиваясь друг с другом, вылетали в окно вместе с остальными и книги, которые я сам некогда написал, оставляя желтую полку пустой. Они стремительно набирали высоту, и самые быстрые (среди них я узнал «Атлас ветров») уже, как стая перелетных птиц, ловили ветер высоко в воздухе, их трудно было отличить от ласточек или диких гусей, которые в это время года летят в белградском небе на юг.
Я вышел на улицу, не теряя беглецов из виду, но единственное, что мне удалось обнаружить, – один разодранный том, который зацепился за электропровода и страницы которого валялись теперь по уличным канавам и крышам автомобилей. Это было все.
Я вернулся домой, чтобы продолжить работу, но в рукописи теперь невозможно было ничего проверить и ничего добавить, даже проверенного, потому что книг и справочников у меня под рукой больше не было. За опустевшими полками я впервые в жизни увидел стены своей комнаты и обрадовался им: наконец-то я знал, чей пес отзывается на Божье имя. Долго, целую жизнь шествовал я правильными путями, по известным дорогам, старался не совершить ошибки ни на одном повороте, рассчитывал, куда свернуть на каждой развилке, – делал все так, как заповедали предки в «Атласе ветров». Я всегда жаждал точно знать, где огонь, в каких я сам водах, всю жизнь я слюнил палец и поднимал вверх, чтобы проверить, откуда дуют ветры, и всегда стремился выяснить истинное имя земли, по которой хожу, дабы не взять ложный курс и не пройти мимо пункта назначения…
Но теперь я знаю: до тайны добираются не по накатанной дороге, а по боковой тропинке, она – в конце не правильного, а ошибочного пути. У каждого ветра есть своя тень, и тени эти проясняют характер ветра и дуют в собственном направлении. Нужно хоть однажды наплевать на флюгер, выбрать направление, которое все полагают неверным, последовать неточным расчетам и положиться на шанс, который все отвергают. Нужно хотя бы один раз назвать Саву Западным Дунаем, и при этом не важно, что Америка не будет носить твое имя…
С этими мыслями и без книг застала меня весна. Она появилась утром, словно вышла из ночи, продолжая носить имя зимы, и мы ей не верили, хотя птицы уже возвращались. В белградских дворах сеяли траву и расставляли кукол, позаимствованных у детей, чтобы пугать воробьев. Дул «снегоед». Однажды вечером я вернулся домой и как-то странно себя почувствовал. Я огляделся и заметил перемену: все книжные полки были вновь полны. Я не очень удивился, у меня болели все нечетные зубы, и угрюмо подошел к желтой полке, на которой когда-то стояли мои книги. Они снова были там – все десять, изрядно поблекшие, но неповрежденные. Я взял одну из них, полистал и поставил на место. И тут же взял снова. Мне показалось, что я увидел в книге что-то странное. Я нашел страницу, на которую только что смотрел, и убедился – для любопытства были причины. В книге, которую я сам написал и лично вычитывал гранки, мое внимание привлекла одна фраза, самая обыкновенная: «Один из примеров – писарская молитва…»
Фраза как фраза, напечатанная точно так же, как и ее соседки, внешне ничем не выделялась, и однако же она меня поразила. Дело в том, что эту фразу я вообще не писал, она мне не принадлежала. Более того, ее смысл настолько не соответствовал написанному, что было очевидно – ее сюда вставили. Я взял красный карандаш и подчеркнул фразу-пришельца.
Я подвинул кресло к свету, положил в рот монетку, чтобы не заснуть, и начал читать книгу с начала. Около полуночи было найдено еще одно, а потом – еще два вставленных предложения. Я подчеркнул их красным карандашом и решил просмотреть все десять своих книг. Глаза слипались, я читал и читал, а на заре догадался просмотреть указатели имен. В указателях я обнаружил три имени, которых не знал и никогда не упоминал. Это облегчило мне работу. На страницах, где упоминались эти имена, действительно находились фразы-пришельцы. К утру охота закончилась и десяток выловленных инородцев я обвел красным цветом. Они вытеснили из книг мои собственные фразы, причем внешне совершенно ничего не изменилось, и я уснул, восхищенный мастерством наборщика, который так искусно подбросил кукушкины яйца в мое гнездо…
Время шло, мое удивление остыло, и странные вещи, случившиеся с книгами, я вспоминал лишь, когда зевал. Тогда я подходил к желтой полке и устраивал новый смотр. Сомнения быть не могло – в моих книгах все чаще и чаще встречались чужие фразы, искусно впечатанные так, чтобы не изменился внешний вид страницы; они, словно неизвестная зараза, словно раковые клетки, вытесняли все больше и больше моего текста, а упомянутые мной имена заменяли именами, абсолютно мне незнакомыми. Они понемногу пожирали пространство моих книг, разрушая их смысл и изменяя порядок чтения, новый порядок постепенно брал верх, и все больше красного цвета появлялось в моих книгах.
Дикие варварские ветры гуляли над листами книг. Косоглазое племя издевалось надо мной под личиной моего собственного имени, родные дороги зарастали бурьяном. А язык! Что за фразы попадались на этих страницах! Неизвестный выплевывал их, словно сливовые косточки. Дул северный ветер, «красный король», что закладывает уши. Я знал – при этом ветре глухие вызывают слышащих на поединок, ибо при нем все равны. Под этот ветер я боролся с неизвестным, который не выбирает ногу, чтобы ударить, который живет по ту сторону ветра, мочится на свою тень и носит в ухе чеснок. Я ощущал сквозь северный ветер крепкую ладонь, которой он держал мою руку, словно рулевое весло, и правил им, угадывал, как он втыкает золотую монету в хлеб, а хлеб пускает по ветру, понимал, что ему прекрасно известны причуды дней и ночей своей части года. Он сидел невидимый, расчесывал вилкой бровь и нес гибель моим словам, завоевывая пространство в моих устах, а я не в состоянии был ни одной своей фразы защитить, ни одной карты снести. Он же неделями и месяцами решал, с какой карты ходить, и все происходило невероятно медленно, но неотвратимо. Он явно не умел мыслить на языке, а расставлял в сознании предметы и сталкивал их. Он сажал рыбу, а пожинал волосы. Он танцевал, беременный сам собой, и ранил ноги о собственную тень на дороге, ибо шел не к солнцу. Иногда ему удавалось перепрыгнуть свою тень. Мы тасовали карты и бросали их на ветер…