Русская фантастика – 2016 (сборник)
Шрифт:
Надо ли говорить, что одним отгулом дело не кончилось. Я провел дома всю неделю.
Раз уж задняя крышка камеры была снята, я прикрутил на ее место ролль-адаптер, чтобы «стрелять» рулонной пленкой длинными очередями и проявлять за один присест по нескольку десятков кадров. Адаптер мне одолжил, хотя и не сразу, фанатичный фотограф-пленочник. Этот мой приятель – прижимистый собиратель всяческих раритетных фотожелезок и стекол как раз выставил на онлайн-аукционе химикаты с истекающим сроком годности. И в качестве платы за прокат я скупил у него весь этот неликвид. Так что к следующим выходным я уже обладал весомой коллекцией снимков для районной газеты, студийных фото, свадеб,
Почти пятнадцать лет съемок. Более трехсот кадров 6х9 см в цвете. Я вплотную приблизился к 1970-м годам… И тут мой «волшебный фонарь» сломался. Нет, картинки он продолжал выдавать, но это был сплошной брак: размытые лица, нерезкие фигуры, куски зданий, то пересвеченные, то полупрозрачные. Но когда я, испортив кучу пленки, уже решил, что моя машинка времени окончательно выработала ресурс, ее снова как будто подменили.
Появились кривляющиеся школьники, напряженные семьи с вымученными взглядами на фоне настенных шерстяных ковров, кошки, собаки и множество автомобилей: новенькие «Жигули-копейки», «уазики», пожарные «ЗИЛы» и даже танк «Т-34» на постаменте. Ну понятно! Камера досталась сыну или внуку, а тот энергично и настойчиво ее осваивал, попутно работая над композицией и экспозицией.
Остановился я на 1973 году – так, во всяком случае, гласил настенный календарь с видом «Ласточкиного гнезда», выглядывавший из-за плеча пожилой женщины. Напоследок появилось еще несколько незатейливых сюжетов с курортниками на набережной: на фоне морского прибоя патлатые и усатые юнцы в клешах и рубашках с разноцветными узорами-«огурцами» стояли в обнимку с подругами, одетыми в супермини. И на этом «волшебный фонарь» иссяк. Вероятно, камера была заброшена на антресоли, уступив место чему-то более современному. Для уверенности я все-таки снял два десятка кадров, чтобы убедиться в том, что «флешка» пуста. Напоследок проскочило еще три-четыре картинки с размытыми лицами и дверными проемами – вероятно, кто-то нашел камеру и проверил в действии, и после этого уже точно – ничего, чистые, пустые кадры.
Вот так содержательно прошла неделя моего незапланированного отпуска. Что же в итоге? Я имею заурядный, изрядно потрепанный фотик, каких было выпущено несколько сотен тысяч. В моем экземпляре оказался «секретик», который мне посчастливилось если не разгадать, то полностью использовать, а теперь его память пуста. Для коллекции эта модель особого интереса не представляет. По крайней мере, для моей коллекции.
Зато я стал обладателем фотоархива протяженностью почти в двадцать лет. И если разобраться с авторством, наверняка в недалеком будущем я смогу обратить терабайты сканов с пленок в очень звонкую монету. Я ведь фактически соавтор фоток, тем более что мои кадры имеют большую площадь и несут больше информации, чем кропы первого хозяина. А если кто-то желает разобраться в том, как эта машинка времени работает, – ищите камеру «Москва-2» на онлайн-аукционе. Вдруг вам повезет и удастся перезапустить или воспроизвести механизм записи изображения. Камера приметная, серийный номер вам известен, так что – ловите. Торгаши типа меня обычно пишут: «Продам дорого камеру с историей, проверена с пленкой».
А я, пожалуй, выложу в Сеть еще одно объявление: «Куплю недорого старые камеры и объективы с грибком, плесенью. Можно нерабочие».
Дмитрий Шатилов
Когда покров земного чувства снят
Отец умер к полуночи, а воскрес перед рассветом, в час утренних сумерек. Когда я проснулся, он сидел за кухонным столом – маленький, худой, туго обтянутый кожей, с редкими волосами и большими ушами,
– Что ты, отец? – спросил я его, но он ничего не ответил, только покачал головой. Мертвые не говорят – таков закон Леса; о том, что им нужно, мы можем лишь догадываться, трактуя жесты и читая по глазам. Руки отца лежали на столе – узловатые, тощие, в синих венах. Указательный палец на правой легонько подрагивал – тук, тук, тук-тук. Живой, отец любил барабанить по столу: быть может, сейчас, перейдя черту, из-за которой нет возврата, он делал это именно для меня, словно желая сказать: смотри, я никуда не делся, я всегда буду с тобой.
Да, руки еще вели себя по-старому, но вот глаза – глаза его изменились, обрели двойное дно. Как и всегда, он смотрел на меня ласково и чуть насмешливо, вот только за обычным этим выражением просвечивало что-то другое, какие-то спокойствие, понимание, ясность – словом, то, что этому взбалмошному рыжему человечку, любившему кричать, спорить, ругаться и переживать из-за чепухи, при жизни было совсем несвойственно.
Метаморфоза эта опечалила меня. Я не боялся отца – все мертвые оживают перед тем, как навсегда уйти в Лес, – но этот неуловимый, загадочный свет в его глазах, он говорил слишком ясно, открыто, беспощадно: все прошло, боль кончилась, он уходит, а ты остаешься здесь.
Ком подкатил к горлу, мне захотелось сказать отцу: «Прости меня, пожалуйста, прости!», хотя это он покидал меня, а не наоборот. Кто придумал этот извечный закон? Для чего Он на краткое время возвращает нам во плоти бессловесных, любимых наших, еще не позабытых мертвецов? Что ему нужно от нас? Наши слезы? Раскаяние? Сожаление? Любовь? Я не знал. Отец сидел передо мной, я мог дотронуться до него, обнять, уткнувшись носом в плечо, но все это было напрасно, исправить ничего было нельзя, и мне оставалось лишь плакать и радоваться сквозь слезы, что позади остались тяжелый хрип, рубашка, мокрая от пота, таз с кровавыми пятнами, агония и финальный перелом; что путь очистился, и впереди – Последнее Дело и дорога в окутанный белым туманом Лес.
Что он такое – этот Лес? Откуда он взялся и каково его назначение? В старых каменных табличках, по которым мы учимся читать и писать, говорится, что Он был всегда, что именно оттуда пришли первые люди и именно там, среди мшистых елей, блуждают в вечном забвении те, кто некогда нас оставил. Правда это или нет – неизвестно. Мы провожаем мертвых до опушки, но следом не идем никогда.
Лес начинается сразу же за полями пшеницы, он окружает город сплошным кольцом, зелено-голубым колючим частоколом. Дело ли в неведомой силе, что исходит от вековых деревьев, или в негласном запрете, бытующем испокон веков, но и легкомысленные тропинки, и увесистые следы шин – все пути поворачивают, словно пасуя, перед этой глухой, грозной, молчаливой стеной.
Лес ограничивает наш мир, делает его простым и понятным. Все, что в городе, – все знакомое и родное. Все, что там, в Лесу, – непостижимое, неведомое. Лес для нас – это Тайна, Загадка. По нему проходит граница нашего миропонимания. Он воплощает собой рождение и смерть.
В сущности, достоверно о Лесе мы знаем только одно – то, что к нам он странным образом неравнодушен. Речь идет о Последнем Деле: когда человек умирает, Лес на короткое время возвращает его к жизни, возвращает измененным, исправленным, зачем-то – немым, чтобы мы, живущие, помогли мертвецу обрести что-то важное, без чего он не сможет отправиться в вечный поиск под сенью хмурых еловых лап.