Русская канарейка. Блудный сын
Шрифт:
– Здравствуй, Леон.
Он не дернулся, не крикнул… только помертвел, будто кто плеснул в него гипсовой синевой, мгновенно облепившей лицо, как посмертная маска. Но через мгновение улыбнулся и легко проговорил:
– О-о… кого я слышу! Был бы и увидеть рад, но… – и шутливо-сокрушенно развел руками перед лицом, словно приглашал полюбоваться на этот каламбур, так что сердце у нее захолонуло и взвыло. Она молчала, задыхаясь от этого его тона.
Гордый.
– Ты как же тут очутилась, Супец? – продолжал он приветливо, и ей казалось, голос его, который она не слышит, нащупывает к ней дорогу и в то же время рвется куда-то прочь – бежать, скрыться! Она видела по губам, как мечется непослушный ему голос: – И как это тебя, бывалую бродяжку, опять занесло в наши края? Надолго ли?
Кажется, этот идиот и дальше собирался выдуривать в таком роде.
Она прервала спокойно и твердо:
– Надолго. Приехала заставить тебя жениться. Ты обещал!
Он замер на миг… рассмеялся, как смеются хорошей шутке, и с горечью проговорил:
– Увы, детка. Боюсь, это не актуально. Я, как видишь, слепец.
– Вижу.
– Так не будем забавлять остряков нашей некомплектной парой.
– Сволочь! – тихо проговорила она с чувством. – Ах ты сволочь! Сейчас по-другому запоешь.
И пошла прямо на него, ткнулась коленями в его обтянутые пижамой острые колени, растолкала их, надвинулась. Схватила обе его руки и – как на алтарь – возложила их на выпуклый свод живота.
Он оцепенел, отдернул руки, как ошпаренный.
– Что это?! – шепнул прыгающими губами. – Что это?!
…вновь припал ладонями к крутой сфере ее живота, рывками ощупывая его сверху и по бокам, сильно и больно оглаживая и сводя ладони внизу тяжелого полушария, точно проверяя подлинность и вес тугой этой амфоры…
– Ну, ты, полегче, – отозвалась она, слизывая языком катящиеся по губам слезы – первые ее слезы с того дня, как она пустилась в длинный изнурительный путь за его тенью. – Это тебе не арбуз. Это последний по времени Этингер.
Он молча ткнулся лбом в ее живот, а ладони продолжали жадно кружить под цветастой распашонкой, точно потерявшиеся псы, что бегают по пустырю в поисках хозяина. И кожей она ощущала каждый шрам, каждый воспаленный бугор на этих некогда прекрасных руках.
– Здесь никого? – спросил он севшим голосом. – В палате?
– Все ушли, – сказала она, сурово глядя прямо в повязку, точно могла проникнуть за нее и встретить взгляд его горючих, как смола, черных глаз. – Кому интересна эта порнография: глухая со слепым?
Тогда, подняв руки, он осторожно ощупал ее груди, будто прислушивался к перекличке, а затем и дуэту двух голосов, будто приценивался на будущее к хозяйству. Запрокинул незрячее лицо в белой повязке и прошептал:
– Сравнялись! Они сравнялись…
Эпилог
Гример
– Гаврила Леоныч! Прошу в кресло. Попудрим вашу мордаху, чтоб не блестела…
Мальчик лет восьми вынырнул из-под ее локтя с другой стороны, послушно взобрался в высоковатое кресло, сказал:
– Она все равно будет блестеть в финале.
Все здесь было не очень приспособлено для артистов – как всегда бывает в неспециальных местах: для гримера выделена комнатка в коридоре, которую Людмила мысленно называла «кладовкой»; откуда-то – из сувенирной лавки во дворе монастыря – принесено и поставлено на обветшалый комод зеркало в синей деревянной раме. Что и говорить, условия более чем приблизительные, но уж акустика молитвенного зала аббатства Святой Марии в Эммаусе была такой, что любой певец сразу забывал о неудобствах. Ежегодный музыкальный фестиваль в Абу-Гоше славился этим залом, как и чуткой преданной публикой.
– А красавец-то, красавец! Фрак на заказ шили?
– Ага…
Людмила набрала на кисть матовый грим, стряхнула в коробку, левой рукой чуть приподняла подбородок мальчика и пошла огуливать пушистой кистью его щеки, нос, лоб.
– С премьерой вас, Гаврила Леоныч! Волнуешься?
– Не-а.
– Как это?! – ахнула она шутливо-возмущенно. – Выступать на равных с таким знаменитым певцом, как твой папаня, и совсем не дрейфить? Не верю! – Она отстранилась, глянула на него в зеркале, подмигнула: – Отец-то гоняет как сидорову козу? Я слышала сегодня в гостинице. С утра голосили оба, аж звон в ушах…
– Да нет, – терпеливо пояснил он. – Это так, распевка.
– Ну да! А чего он кричал: «Не срами Дома Этингера!». Где у вас такой дом?
– Да нет, – совсем смутился мальчик. – Это так, поговорка. – И добавил с материнской интонацией: – Это фигура речи.
Людмила, откровенно любуясь нежным румянцем, присущем всем рыжим людям, не отпускала его подбородка, чуть поворачивая вправо-влево, трогала кистью там и тут, а сама задавала и задавала дурацкие вопросы, на которые он отвечал, как муштровал его дед Илья: «внятно, серьезно и полной фразой».
– Слышь, Гаврик, а ты чё – тоже певцом будешь?
– Ну… – он пожал плечами, – трудно сказать: впереди еще мутация. Папа говорит, буду ли я петь, знают только он и Бог.
Людмила расхохоталась:
– А ты кому из них больше доверяешь?
И мальчик ответил без тени иронии:
– Папе, конечно.
– Па-а-апе! Ну и ты у нас теперь, значит, Блудный сын! – Она опять рассмеялась, но сразу же спохватилась: – Ой, прости, мой зайчик. Я не над тобой, не обращай внимания. Погоди, пудру смахну… Но ты хоть приблизительно знаешь, что это за штука такая – блуд?