Русская канарейка. Трилогия в одном томе
Шрифт:
Леон не ел слишком острого: он был воспитан, как говаривал сам, на деликатной Стешиной вкусовой сюите, богато оркестрованной мелодическими обертонами сухофруктов, кисло-сладких мелизмов, взбитых сливочных форшлагов и ореховых подголосков.
Между тем вездесущий Фридрих со своим письмецом старого сатира сопровождал их и в дом английских композиторов, и в корейский ресторан, незримо и надоедливо ерзал между ними, пил вместе с ними волшебную дынную настойку, хлебал с Айей невыносимо острый ее супец.
В конце концов Леон не выдержал:
– Ну хорошо, –
Она засмеялась, ложкой подхватила последнюю лужицу супа, отправила в рот и сказала:
– Господи, и с этим он с утра таскается, барахольщик! Вот дурак! Ну и последний же ба-ал-ван этот последний по времени Этингер! – Подперла кулаком щеку и смотрела на него в упор своими смеющимися блестящими глазами, не остывшими от горячего цунами корейского супца. Охала и повторяла: – Ну и дура-ак же мне достался…
А ему в грудь разом хлынуло какое-то птичье попискивающее счастье, под столом он накинулся на ее коленки, и она отпихивала его руки, повторяя:
– Ой, отстань, псих, истерик, синяя борода… Ты опрокинешь горшок! Прекрати, сейчас нас выведут!
– Супец! – сказал он. – Отныне кличка твоя будет – «Супец»!
И вновь, как совсем недавно, когда в одинокой беспомощной тоске мысленно обшаривал гигантские пространства в поисках этой глухой бродяжки, Леон чувствовал, что пропал, погиб, нелеп, смешон и связан… И при этом счастлив, как последний дурень.
Когда, расплатившись, они поднимались по ступеням к выходу, Леон вдруг сказал:
– Погоди минутку!
Метнулся вниз, к барной стойке, и по спине его она видела, с каким увлечением он толкует о чем-то с барменом, за что-то платит и толстым красным карандашом выписывает на свеженаклеенной этикетке большой бутыли: Etinger…
– Я купил нам личную именную бутыль дынного соджу, – сообщил ей, когда они пешком возвращались в отель.
– Господи, зачем это?!
– Не знаю, – честно отозвался Леон. – Как-то вдруг захотелось. Будем время от времени приезжать, приходить сюда и выпивать.
Айя пожала плечами и заявила, что он чокнутый, что в Лондоне она намерена появляться не чаще чем раз в столетие, и «тогда этой бутыли нам хватит лет на пятьсот»…
Вернувшись в отель, они выстроили стратегию предстоящего разговора с Фридрихом: никаких записочек, никаких умолчаний, никаких прошлых обид и заноз; ты сегодня в другом социальном статусе, ты вообще – другой человек. Все сумасбродства – крашеные дреды, кольчуга на лице, рваные джинсы и наркотики – все к черту уплыло, все забыто. Сегодня ты вернулась в Лондон с женихом (именно, с женихом!) и, пользуясь тем, что… короче, там видно будет – вперед!
Сам набрал домашний номер особняка в Ноттинг-Хилле – он шел ва-банк. Из недр артистического реквизита был извлечен самый гибкий, самый доверительный, самый респектабельный голос:
– Господин Бонке?.. Добрый день! Ваш номер мне надиктовала ваша племянница Айя – вот она сидит рядом и передает вам нежный привет.
(Она не сидела, а валялась тут же на кровати: лежала на животе, искоса, из-под локтя наблюдая за Леоном, и по тому, как побелели костяшки ее пальцев, вцепившихся в подушку, было ясно, как она волнуется.)
Голос Фридриха в трубке – неожиданный: довольно высокий, но приятный и совсем не старческий. Да-да, он понимает, что Айя попросила кого-то набрать номер, и благодарен неизвестному посреднику за эту любезность.
– В данном случае не кого-то, – с юморком в голосе (и тепла, тепла побольше, ты разговариваешь с будущим родственником!), – не посредника, а своего жениха.
– О-о! Да что вы! – Шуршание, перекладывание трубки из руки в руку, прикрытая ладонью мембрана и шипение в сторону: «Ты же видишь, что я разговариваю!» – Какая приятная новость, и так удачно, что именно сегодня…
– Дорогой Фридрих… могу ли я вас так называть?
…Это ничего, что мы перебиваем старших, мы же волнуемся, чуток порывистости и нетерпения артисту не повредит: артист еще молод, избалован вниманием публики…
– Дорогой Фридрих, Айя всегда так тепло говорит о вас и очень переживает, что досадные обстоятельства…
…Голос Фридриха что-то пытается, но мы не дадим, наш доброжелательный напор, свойственный эмоциональной натуре, простителен артисту… Именно: ты избалован успехом и глуповат, прости господи. А теперь имя, имя, и дальше уже ходу нет:
– Да, я же забыл представиться, вот невежа: мое имя Леон Этингер, я оперный певец, и если вы любите оперу, возможно, когда-нибудь…
– Боже мой! Лена, Лена! Ты не представляешь, с кем я говорю!.. – И торопливо: – Это я жене, вот кто безумный оперный фанат. Но главное: мы же слышали вас в Венеции! Ведь вы пели в этом соборе, как его?.. Такой огромный, круглый, на стрелке острова… господи, надо же, вылетело из головы – название во всех путеводителях! Меня жена потащила, а я, грешным делом, невольник чести в этом вопросе. Сопротивлялся, конечно, но куда в Венеции вечером пойдешь! И уж на что без слуха, но ваш голос… это, знаете, сильное впечатление! – Он говорил без умолку и, видимо, вправду был озадачен и поражен…
…Чем же? Совпадением? Сочетанием несочетаемого? Странностью нашего союза? И как ни крути, вот уж действительно удача – этот «Блудный сын» в Венеции! Сколько сюрпризов ему уже принесла оратория забытого Маркуса Свена Вебера!
И прав Натан, прав: как драгоценна подлинность факта, как тверда реальная почва, как точна музыкальная тема: ни единой фальшивой ноты. Ах, какая удача – Венеция!
– Вот уж сюрприз! – не успокаивался Фридрих; его странное возбуждение казалось Леону преувеличенным: да, приятное совпадение, достойная партия девушке с проблемной, мягко говоря, юностью и проблемным грузом настоящего… Но не слишком ли радуется этот дядя… впрочем – дедушка, дедушка! – Слушайте, моя жена просто сойдет с ума от счастья! И я так рад, что Айя… кстати, как она, моя дорогая внучатая племянница?