Русская канарейка. Трилогия в одном томе
Шрифт:
Тогда он просто входил в образ: это пьеса такая, говорил он себе, подбирая большим пальцем струйку крови изо рта, из носа, – модерновая опера мудака-экспериментатора, поставленная другим мудаком-экспериментатором, явным мазохистом: на сцене пытают, добиваясь от главного героя бог знает чего, демонстрируя бывалому зрителю «весь вопиющий ужас вонючих дыр нашего мира». И поскольку партия героя мелодически и гармонически должна соответствовать замыслу режиссера, ждать от актера человеческих звуков не приходится. И он вступал…
Здесь было сухо. То есть, конечно же, сыро и темно, и постоянно кружила над ним назойливая вонь его
Пока они не поняли, что крысы почему-то не пугают его и почему-то не желают его грызть, они бросали его голым в простой, но остроумный зиндан: спускали на веревке, завязав лишь полотно на животе, чтобы твари не выгрызли внутренности.
Пусть то и то причинит мне Господь…
Это дух белой крысы Буси, убиенной за Леона, вступился за него на просторах крысиного рая? Он с ними шептался, с крысами, иногда тихо им пел. Кое-кто из них приближался и обнюхивал его: крупные шелковистые животные с щекотливыми веревками длинных хвостов. Странно: ни одна не укусила ни разу, что произвело на ребятушек, особенно на Абдаллу, убойное впечатление. Может, он – шайтан? Может, крысы его боятся? Может, его поганое мясо отдает Геенной! Много идиотских предположений выслушал Леон, сидя мешком у стены, свесив голову и пряча лицо – если позволяли сидеть они и позволяло сидеть истерзанное тело – или валяясь у них под ногами. Ни в коем случае не показать, что ты понимаешь каждое произнесенное слово. Арабский брат (бурный поток арабской, без акцента, речи – новая легенда, новая история, которую следует из пленного вытянуть, задокументировать и передать в Центр, а значит, продлить его жизнь еще на какое-то количество дней) – это будет последней версией, последней ниточкой, прибереженной на последние минуты перед расстрелом, повешеньем, сожжением, отрезанием головы или что там еще следует по ихнему прейскуранту казней.
Приходя в сознание, он молча пел (связки все равно работают), молча распевался «Ликующей Руфью». В удобном для распевки эпизоде на минуту и двадцать секунд зашифрован рабочий библейский артефакт: «Пусть то и то причинит мне Господь…» шло на глубоком крещендо, последняя же фраза: «Смерть одна разлучит меня с тобою!» завершалась не в минорно-уменьшенных или терпких гармониях, как того, казалось бы, требовал трагический текст, а возносилась к небесным эмпиреям в жизнеутверждающем мажоре, да еще на фортиссимо: финал-апофеоз!
Слава богу, горло они не трогали: пленный должен говорить. И еще повезло: когда на первом же настоящем допросе двое поволокли его на кучу тряпья в углу комнаты, один из его охранников, старший, Умар, крикнул: «Эй! У этих артистов СПИД у всех, поголовно!»
И – сработало! Его швырнули на пол и принялись остервенело избивать ногами, целя ботинками в пах… Тогда он заплакал в первый и последний раз – от облегчения, сворачиваясь креветкой, вопя и радуясь дикой боли; любой дикой боли, только не той, о ликующая Руфь…
Айи не было, ее не существовало – она осталась плыть где-то там, в оцепенении своего скульптурного сна, грудками вверх, под парусами своих соболиных бровей – как облако плывет на небе, отныне для него не существующем.
Айю он себе запретил – с той минуты, когда всесторонне отрабатывалась и на всех его членах обрабатывалась легенда одержимого местью жениха. И то сказать: держался он на ней немало. Впрочем, скоро упустил счет времени, когда провалялся без памяти незнамо сколько после особо пристрастного допроса с участием Чедрика. Этот сопровождал его всюду и лютовал без всяких границ. Это он яростно выплюнул: «Ложь!» – на осторожно и убедительно сыгранную Леоном историю насилия над девочкой…
– Он лжет! – крикнул, стиснув, как от боли, лошадиные зубы. – Гюнтер не интересовался бабами!
– Ну конечно, – не поворачивая головы, с издевкой отозвался старший из них, Умар. – Тобой, только тобой он интересовался… – И головорезы в комнате невольно заржали: так нелеп был громила Чедрик в образе возлюбленной.
Тогда Леон впервые почувствовал, что местные ненавидят и презирают Чедрика, считают его обузой, которую вынуждены терпеть, проклятым надоедалой, соглядатаем, присланным из Тегерана.
В первое время из Центра приезжали, сменяя друг друга, несколько человек; тогда допросы ужесточались, до обмороков, до обильных кровотечений, до нескончаемого нутряного стона: сдохнутьсдохнутьсдохнутьсдохнутьсдо-о-о-о-о-о-о-о!!!..
– На кого ты работаешь? На американцев? На израильтян? На-кого-ты-работаешь?!
Я артист, шептал он разбитыми губами, я певец… Откройте «Ютьюб»… откройте «Википедию»…
– Кто послал тебя убить Гюнтера Бонке? Кто-послал-тебя-убить-Гюнтера-Бонке…
Мне плевать, кто был этот мерзавец Гюнтер… Я мстил за невесту… я певец, вот… послушайте…
– Заткните кто-нибудь его канареечную глотку! Я не могу больше слышать этот визг!
– Его надо заткнуть с другого конца, тогда он запоет по-настоящему…
– Вот ты и затыкай, халлас! [71] Лично я обойдусь без французского СПИДа…
71
Хватит! (араб.)
Мастера допроса менялись от перемены географии, но рабочая группа – Умар, Абдалла и Джабир – сопровождали его всюду. И если выпадали дни, когда ни один из серьезных людей не являлся по его душу, святая троица ловила кайф: карты, наргиле, травка… забывая, правда, кормить его.
Леон подозревал, что его давно бы оставили в покое, приберегая на обмен, как они это делали с остальными пленниками, если бы не безумный Чедрик. Все слышали, исступленно твердил тот, что Гюнтер кричал: канарейка – разменная монета! Что это значит?! Он что, его знал?! Гюнтер не сможет уже ответить – значит надо выжечь, выколотить правду из канарейки!