Русская канарейка. Трилогия в одном томе
Шрифт:
Но неужто мастерица-природа программирует и тасует драгоценный коллаж генов уже в миг зарождения клетки, так, что у нашего – ни слуха, ни голоса, в точности как у Габриэлы, а другой – из утробы глухой матери! – выловил, выудил, выхватил наследственный дар, серебряную птицу, соловьисто звенящий альт! Почему? Неужели природа раздает свои горючие подарки, сообразуясь с историей предмета?
Ну, всё, всех – прочь! Вот оно… тишина… Сейчас – вступление: удар счастья, сверкающее слияние голоса и света… Боже мой,
– Напрасно ты моталась в аэропорт, я мог бы доехать и на такси…
– Ты бы не успел к началу. Мы и так опоздаем, но чуть-чуть… Слушай, положи руку мне на плечо, я не могу на тебя пялиться, мне на дорогу надо смотреть.
– Запросто, могу и на коленку положить.
– Перебьешься… Ездоки здесь бешеные, наглые, хуже, чем в Бразилии!
– Как говорил Бен-Гурион: «У меня нет для вас другого народа».
Шаули помолчал и спросил:
– Как он там? – имея в виду, конечно, не Бен-Гуриона.
Айя весело отозвалась:
– Психует: премьера же… С утра над Гавриком измывался, со мной так вообще не разговаривал – недостойна… Сейчас, как обычно, последует катарсис и ночное постижение его глубокого смысла, значит, сегодня буду изгнана из постели, поплетусь к Гаврику, как побитая собака.
– Вот сукин сын! – воскликнул Шаули.
Она хохотнула:
– Зато завтра замучает нежностями…
– Да это не жизнь, а какие-то качели! – возмутился он.
– Точно, – подтвердила она с загадочной улыбкой. – Мы высоко летаем…
Жаль, что Филиппа нет, думала она, – без него празднику чего-то недостает. То, что Вернона нет, драгоценного нашего автора, то – ладно, он успеет поблистать через месяц в Лондоне, этот велосипедный болван! Ну кто устраивает велопробег накануне премьеры собственной оратории? Спасибо, что лапу сломал, а не голову… Но – Филипп, близкий друг, опора и надежда артиста! Чем он там отговаривался, какими-то делами… На самом деле, просто уперся, баран бараном: делал вид, что искренне не понимает, зачем премьеру такого масштаба нужно делать «в какой-то занюханной церкви, в арабской деревушке под Иерусалимом»… Леон, как водится, до объяснений не снизошел, пришлось объясняться ей – не привыкать бросаться на амбразуру: я перегу их, как синицу – окунь!
– Да пойми ж ты, – втолковывала Филиппу, – ведь это именно место, где и должна звучать эта оратория, место действия евангельской притчи. Во-первых, Иерусалим, а мне кажется, Леону очень хочется, чтобы Гаврик свою первую серьезную партию спел в Иерусалиме. Во-вторых, это и есть возвращение, то самое возвращение, о котором он думал еще на больничной койке. Филипп, все так густо сплелось – неужто я должна объяснять – тебе, тебе! – что для Леона значит возвращение в Иерусалим.
Но у Филиппа свои пристрастия и свои обиды. Так и не простил Леону прошлого, о котором ничего не знал. Вслух отговорился делами и еще полушутливым: «Нет уж, эти бараньи ребрышки не в моем вкусе, это – без меня»…
С ребрышек она немедленно перескочила в мыслях на банкет: надо заехать в ресторан к Али, проверить, все ли там готово к вечеру. Вспомнила, что за беготней
Шаули, старый холостяк, искоса поглядывал на профиль сидящей за рулем молодой женщины, которая вдруг лихо и свободно пошла на обгон бордовой «инфинити», элегантно обошла ее и плавно вернулась в правый ряд.
Стильная, думал он, властная, талантливая… Взяла и выучилась водить, обманув все медкомиссии. И водит классно! Вот сукин кот этот коротышка Кенарь: всю жизнь срывал лучших баб, а жену добыл вообще – пальмовую ветвь, черт его дери, золотой приз кинофестиваля!
– Видел твой фильм для Би-би-си о подростках-даунах, – вспомнил он кстати; мысли цеплялись одна за другую. – Последние минуты, где ты бесконечно держишь прямой кадр на улыбке того пацана… Слушай, я прослезился, как старый мерин. Не знаю, как ты это делаешь… А что – планы? Есть что-то новенькое?
– Ага, один проект, очень интересный, с прицелом на все мыслимые высоты. С точки зрения операторской – настоящий вызов. Расскажу за ужином, если решусь: такой замысел, знаешь, я даже пока не треплюсь – из суеверия…
Какое там суеверие, подумал он, это так, профессиональное кокетство: ничего она не боится, эта его Айя. Она – библейская Руфь; скала, о которую разобьются все беды…
Вот она закладывает виражи вверх по Иерусалимскому коридору, поглядывая на часы (опаздываем, черт!), и попутно рассказывает о ребятах из университета Мельбурна:
– Эти умницы изобрели какие-то бионические датчики, которые вживляются в передние доли мозга (все, само собой, еще на стадии опытов над животными), и незрячий видит, не видя! Понимаешь?
– Нет. Что это значит: «видит, не видя»?
Она отмахивается: да я и сама пока не понимаю. Вот, лечу туда семнадцатого, вгрызусь, вызубрю все, изучу…
Так бы и ехал всю жизнь, держа руку на ее плече: сила от него такая, вера, упругая радость! Только на этом плече уже другая рука, усмехнулся он, – намертво и навсегда. Так что утихни и ручонку-то убери подальше, тем более что вот уж и поворот на Абу-Гош…
Все ближние к аббатству Святой Марии улочки забиты машинами, да и все это большое селение под Иерусалимом в дни международного музыкального фестиваля становится одной большой разлапистой, разбросанной по трем холмам стоянкой. Хорошо, что у Айи зарезервировано «служебное» монастырское место.
Чуть ли не бегом они пересекают двор, усыпанный желтоватой галькой, и мимо исполинских финиковых пальм устремляются к каменной лестнице в молитвенный зал – там нараспашку двери, а публика – кому не досталось билетов – толпится всюду: во дворе, на ступенях базилики, на верхних ярусах сада. В горном воздухе звук расплывается далеко, и пение хора, и звучание оркестра, и голоса солистов прекрасно слышны во дворе. Айя делает знак какой-то девушке, видимо из организаторов фестиваля, а та одними жестами и округленными глазами ей показывает: «Ажиотаж! Катастрофа! Такого здесь еще не было!»