Русская красавица. Кабаре
Шрифт:
– Ничего я не спал! – не совсем адекватно и очень возмущенно реагирует Валентин. – Говорю же – тебя ждал. А в соседний вагон идти мне статус не позволяет. Я, все же, артист! Последний ведущий артист, оставшийся в поезде! – на последней фразе Валентин разворачивается ко мне профилем, отбрасывает кучерявую шевелюру назад и поднимает подбородок вверх. Выглядит он сейчас очень карикатурно. Не могу сдержать смешок. – Что смеешься? Что ты смеешься? – кудахчет последний артист, поминутно всплескивая руками.– Не мог я с ними поехать! Понимаешь? Не мог! Работа есть работа. И потом, у меня сын! Причем сын такого неудобного возраста: содержать его еще надо, а обходится это содержание
Сил выслушивать все это больше нет.
– Вы, извините, – говорю. – Но уже два часа ночи. Я вас понимаю прекрасно. Мы с вами завтра поговорим. А сейчас – спокойной ночи. Ага?
Валентин мгновенно сникает. Он, небось, весь день проспал, и теперь совсем не хочет утихомириваться…
– Да знаю я тебя, сейчас ляжешь, в потолок уставишься, и давай свое бормотание твердить. Ты ведь еще час минимум с этими своими приведениями разговаривать будешь. Так поговори уж лучше со мной.
Во-первых – совсем не лучше. С приведениями – интересней. Во-вторых, час – не буду. Сил сейчас на целый час общения нет.
– Спокойной ночи, – повторяю для непонятливых. Потом мягко убираю Валентиновскую руку, которой он зачем-то перегородил коридор, и прохожу в свое купе.
Дальше – все как предсказал Валентин. И откуда уже весь поезд так хорошо знает мои привычки? Задвигаю дверь, раздеваюсь, откидываю покрывало, плюхаюсь, смотрю на низ верхней полки и «болтаю со своими приведениями».
Горько мне, Димочка. Окончательно горько. Никого живого вокруг из своих не осталось. А я – существо человекозависимое… Старые люди кончились, новых из-за моей напряженности – не предвидится. И дорога – врачеватель всех моих предыдущих ран – уже не лечит. Слишком много ее в последнее время – этой дороги. Одна я, Димочка. Совсем-совсем. /Одиноким – одиноко…/…И дорога – не подруга,/Однонога, однорука/…Страшно хочу людей! Так, чтоб поделиться, чтоб выговориться, чтоб придумать новые цели и, плечом к плечу, шагать дальше… Чтобы было перед кем выделываться, в конце то концов… Не осталось никого, совсем никого… Что делать? Как быть, Димка?
И тут это произошло – Димка написал ответ. Поначалу я не верила, моргала, присматривалась… Смешно вспомнить – щипала себя, чтоб проверить, не сплю ли… Щипала больно – значит не сплю. Отскочила, вцепившись зубами в собственный палец, чтоб не закричать. Снова подошла к полке, осторожно коснулась букв…
Сомнений больше нет. Это не сон. Это все действительно происходит, и происходит со мной. На гладкой нижней поверхности верхней полки, на моем локальном потолке, круглобоким Димкиным почерком, была сделана надпись. Когда я ложилась в постель, этой надписи не было. Буквы появлялись поочередно и постепенно. Так, будто кто-то невидимый, прямо в реальном времени писал этот текст. В каком смысле, «кто-то»? Ясно кто. Я его придумала, я в него поверила, я его этой верой материализовала. И вот теперь, он действительно со мной. И даже почерк – знакомый до влажнеющих глаз и бешеного сердцебиения – даже почерк ничуть не изменился…
Мама! Выскакиваю из купе, обезумевшими руками тарабаню к Валентину. Открывает незамедлительно.
– Знал, что ты появишься… Вместе, все ж, не так скучно… – бормочет самодовольно.
Ничего не слушаю, хватаю за грудки, затаскиваю в свое купе.
– Вы это видите?! – кричу, не в силах говорить по-человечески.
– Что? – не понимает Валентин.
Распахиваю глаза до предела – вот-вот выпадут – смотрю, смотрю, смотрю… Несколько раз провожу пальцем по поверхности. Отворачиваюсь, поворачиваюсь
– Простите. Мне, видимо, стало плохо… – слабое подобие улыбки никак не сглаживает нелепость ситуации.
Нет, нет… И не думай даже, я не разуверилась. Просто главное сейчас – выпроводить Валентина. Зря я за ним побежала. Ты уж прости: не удержалась, поддалась порыву. Я, хоть и с тобой, но ведь живая еще, земная, всем инстинктам подверженная…
Валентин уходит без малейших проволочек. Мое состояние откровенно испугало его. Спешит удалиться, явно с облегчением воспринимая мои просьбы оставить меня… Связываться с буйнопомешанными он, как последний оставшийся артист, попросту не может себе позволить.
Осторожно сажусь на полку, закуриваю, сдвинув вниз тяжелую оконную раму. Равномерный стук колес, вперемешку со свистом заоконного ветра, отчего-то успокаивает. Снова гляжу на полку. Надпись на месте…
Ах, вот как. Значит, ты, Дим, не хочешь светиться при посторонних. Все поняла. Больше не буду. Губы расплываются вдруг в улыбке. Я так тщательно придумывала тебя, что ты появился на самом деле… Ведь это же здорово! Что? Ну, конечно, я поняла, что ты имел в виду. Синим, ведь, по белому сообщил. Читать я пока не разучилась.
Еще раз всматриваюсь в надпись. Ощупываю буквы, нюхаю воздух вокруг них. Все так, как и должно быть. Маркер пахнет одеколоном. Буквы смазываются от прикосновений… Это реальность. Это написал Димка. Зачем? Да чтоб отнять у меня всякий шанс на сомнение в его существовании. Совет его предельно логичен. Боишься одиночества – не разгоняй людей вокруг себя. А раз уж разогнала – возвращай обратно.
– Ты прав, Димка, ты полностью прав, – шепчу отчего-то вслух, хотя сама же придумала, а значит, и воплотила удобное правило о том, что Димка умеет читать мои мысленные послания.
Снова ложусь в постель. Закрываю глаза. Уже в полусне, перед закрытыми веками вижу ту же самую надпись. И вдруг… Смеюсь, а не пугаюсь. Потому что это – чудо. Настоящее, захватывающее, важное. Тот, кто оттуда, подтвердил свое существование. И теперь доподлинно известно – он есть. Что бы вы там себе ни думали, но я – не одна!
«Разыщи Артура!» – гласит Димкин ответ, на этот раз снясь мне. – «Разыщи Артура!» – гласил он, вторично появившись на полке.
Москва началась еще в поезде. Сейчас, после умопомрачительно долгой разлуки – не по времени, по количеству происшедших событий – на удивленнее ловко вылавливаю из диалогов попутчиков родные округлые «а» и знакомые названия. Брежу напавшими вдруг тревогами… Город мой, город! Ох, каким же новым, совершенно изменившимся человеком предстану я на твой суд! Узнаешь ли ты меня? Признаешь ли? Впустишь ли в лоно свое, или станешь противиться сухостью? Никогда еще мне не было так страшно возвращаться домой. Мгновенно вспоминается неудачный опыт многих предыдущих возвращенцев…
Цветаева обожала Москву.
/И не знаешь ты, что зарей в Кремле,/ Легче дышится – чем на всей земле!/ – это Блоку, это в 1916 году… Или же: /Москва! – Какой огромный/ Странноприимный дом!/ Всяк на Руси – бездомный./ Мы все к тебе придем./
Юная Марина самозабвенно восхваляла свой город…
Тем больнее, тем невозможнее была встреча в 1939, после семнадцатилетней жизни в эмиграции. Город не узнавал своего поэта. Не одаривал вдохновением, не радовался и не радовал, не чествовал… Впрочем, в чествовании Марина Ивановна и не нуждалась. Нуждалась в тепле, в душевности, в открытости. Но именно этого и не было в погребенной под оком НКВД столице.