Русская новелла начала xx века
Шрифт:
ДЕВУШКА ИЗ TROCAD'ERO
О, память сердца, ты милей
Рассудка памяти печальной!
О. Батюшков
Je fais souvent ce r^eve 'etrange et p'en'etrant
D’une femme inconnue, et que j’aime et qui
maime…
Pacel Verlaine [22]
22
Строки
Я люблю этот пышный дворец Trocad'ero и особенно его левое крыло — Muss'ee de Sculpture Compar'ee, и особенно третью залу — в зимние сумерки, которые начинаются так рано и бросают сквозь запотевшие стекла свой алый отсвет. С дворцом этим, с его залой, с зимними вечерами у меня связано одно воспоминание, вряд ли изгладимое…
Вы, конечно, знаете эту залу, переносящую вас в XV и XVI столетия, в век Возрождения. Вы помните величественную лестницу Saint Maclou de Roue~n; клирник Амьенского собора; изумительные двери дворца в Nancy — двери, открывшие путь Возрождению. Помните гробницы смиренно скрестивших на груди руки, неподвижно вытянувшихся на мавзолеях с собачками в ногах сыновей Карла VIII, Франциска II, Бретонского, Генриха II, Gaston de Foix Guillaum’a du Bellay, изумительную скульптуру Jean Goujon и Germain Pilon…
Так вот, представьте вы себе эту залу в ранние зимние сумерки. Белый мрамор и восковая глина оживают под тусклым алым огнем заката. Каменные лица неожиданно меняют выражение: кажется, будто они что-то силятся вспомнить и не могут… Вот, вот сейчас… Я был в числе двух-трех любопытствующих, но каждый шел сам по себе. В третьей зале, в левом углу, сидела девушка с большой папкой на коленях. Она заканчивала свой рисунок — вероятно, спешила, боясь, что стемнеет…
Я глянул на нее и прошел мимо. Дойдя до конца, я вернулся обратно.
Теперь та же самая девушка стояла рядом с каким-то господином. Он кивал ей одобрительно головой и что-то показывал. Должно быть, то был художник, мнением которого незнакомка дорожила.
Она стояла перед ним в своем простеньком сереньком платьице, вокруг нее точно вспыхивало сияние.
Может быть, это было оттого, что как раз в ту минуту скользнул по зале прощальный луч; даже, наверное, это было так, но, представьте себе, со мною что-то такое произошло, что-то странное почувствовал я в своей груди. В ней точно стало шире и светлее.
Когда я вспоминаю об этом мгновении, мне даже кажется, что я молился тогда — не словами, а в своем сердце. Точно уверовал, был неверующим — и вдруг глаза открылись… Это бывает — я слыхал. А может быть, это тоже мне кажется — просто подействовала на меня окружающая обстановка — усыпальницы, каплички, святые, всегда благословляющие… Не знаю… Но вот я остановился и стоял, и все смотрел па милую девушку, которая так хорошо исполнила свою работу, что ее даже похвалил известный художник. Конечно, это был очень известный художник, потому что в петличке у него я заметил красную ленточку. Вскоре он ушел, а я продолжал стоять на месте. Я не мог уйти.
Девушка складывала свои рисунки в папку, потом выпрямилась, встряхнула головой и заметила меня. Заметила и улыбнулась: должно быть, я был смешон в своем застывшем созерцании, или она все еще слышала лестные слова художника. Но со стороны можно было подумать, что это мне она улыбнулась.
Теперь я сижу у себя в комнате за своим письменным столом, а на улице газетчики выкрикивают: «La presse» и трубят рожки омнибусов — совсем как тогда, когда я стоял над Сеной и смотрел в ее темные воды. Я долго стоял там, мечтающий и рассеянный, покинув музей с особенной поспешностью, хотя мог бы попытаться познакомиться с художницей, как делал это не раз с другими женщинами. Нет, я убежал от нее и долго стоял над Сеной, а потом тихо побрел к себе домой, в Латинский квартал.
Теперь я живу в квартале Пасси — в одном из самых богатых кварталов Парижа, но за своим окном я все так же слышу крики газетчиков, и все так же сжимается мое сердце, когда вспоминаю свою девушку из Trocadero. Да, потому что я полюбил ее тогда, как люблю ее сегодня.
Я не знаю, почему это так вышло. Видно — судьба. Но на другой день я опять пошел во дворец, в третью залу, где работала девушка. Она сидела на своем месте и внимательно смотрела на фреску клирника.
Когда я снова увидал ее, то сказал себе: «Она совсем как святая Женевьева, патронесса города».
Мне очень понравилось это сравнение, и я стал называть девушку Женевьевой, хотя я и теперь не знаю ни ее настоящего имени, ни даже ее национальности. Мне кажется, что она не была француженкой.
Но все-таки неудобно было так стоять перед нею и пучить глаза. Она, видимо, не замечала меня — а все же.
Я ходил по залам и рассматривал скульптуру. Чаще всего, конечно, я возвращался туда, где сидела девушка. Перед самым закрытием музея опять пришел художник, и опять они о чем-то говорили друг с другом. Я заметил, что он ласково улыбается ей, когда смотрит на нее, а когда хочет показать что-нибудь, то дотрагивается пальцами до ее руки, и она не отдергивает ее. Мне кажется, он мог этого и не делать. А она… ну, она просто ничего не замечает, увлеченная разговором.
Но все же на этот раз художник мне совсем не понравился. Он был лыс, хотя и не стар, и платье на нем сидело как-то нескладно.
Опа опять вся сияла. Почему она сияла? Ну, да — конечно, от радости… Видно, она так была создана, чтобы ее все любили. Когда время было запирать музей, к ней подошел старенький служитель и ласково напомнил, что пора уходить. Она и ему улыбнулась и кивнула головою. Боже мой, сколько нежности и счастья было в этом сердце! Как предана, должно быть, она была своему искусству…
Но все же — мне не нравился ее художник — вот подите же. Я, кажется, начинал ревновать, не имея на то никаких прав и оснований, а вместе с тем я ни разу даже не попытался подойти и поклониться ей. Не понимаю, откуда у меня явилась такая робость… Я нашел хороший предлог все время не оставлять Женевьевы, пока она работает. Я отправился в магазин и купил себе альбом для рисования. Добрый лавочник разложил их передо мною целую массу. Я выбрал самый большой в холщовом Переплете. Потом лавочник предложил мне карандаши разных номеров, тушь, пастель и уголь. Я ничего не смыслил ни в том, ни в другом, ни в третьем. Пришлось купить пять карандашей, коробку пастели и пачку угля.