Русская новелла начала xx века
Шрифт:
— Это с той стороны, куда еврей пошел! — говорит бабушка.
— Нет, с той, куда мой муж пошел, мой муж, мой муж! — рыдая, кричит мать.
А Яну как раз самые крупные ягоды стали попадаться. То он ягоду нагибается поднять, то на мать смотрит.
Стася, как в столбняке, стоит, и на губах у нее, как кровь, краснеют ягоды.
— Мама, скушай ягодку! — угощает Ян.
Но мать не слышит его; она рыдает и кричит, и мечется.
— Не кричи, а то услышат! — шепотом говорит бабка, и мать утихает.
— Возьми же ягодку! — шепчет Ян, — Очень сладкие.
И он сам сует ей
Бабушка знаками подзывает Стаею, и все сидят кучей под деревом.
Молча сидят и ждут, когда вернется отец. Ветер пролетает над лесом, дождик перестал идти, посветлело небо.
Стася опять увертывает в мокрые тряпочки свою куклу, а куклин румянец пачкает ей пальцы красной краской.
— Отчего ты не взяла фарфоровую? — укоризненным шепотом спрашивает Ян.
Бабка дремлет с открытыми глазами, голова ее качается.
И вдруг шорох, шаги, голоса, одновременно с разных сторон.
Ян слышит невыносимый, страшный крик своей матери, визг Стаей и хриплый стон бабки. Он оглушен этими криками.
Из глубины леса с непонятным, громким говором выбегают какие-то люди, озираются и бросаются к дереву, под которым Ян сидит с матерью, сестрой и бабкой.
Ян с трудом поворачивает голову, вырываясь из крепких объятий матери, чтобы лучше разглядеть, кто пришел. Он видит толстые, красные лица, рыжие усы и звонким своим детским голосом пересиливает материнские вопли:
— Мама! Чего же ты кричишь? Это просто немцы!
Б. А. ПИЛЬНЯК
МОРЯ И ГОРЫ
I
Окопы — совсем не там в Литве, в Полесье: в дождливую ночь на Виндаво-Рыбинском, в поезде, как окоп, — окопы в самой Москве. Рядом в соседнем купе говорят:
— А вы в какой части? — «Да-да, как же! помните, там еще овраг, весь в валунах, и озеро внизу, много в этом озере народу уплыло в царствие небесное». — «Командир третьей дивизии, позвольте представиться».
— Братушка, дай закурить, пожалуйста. Из побывки мы.
Поезду идти в ночь на Ржев, на Великие Луки, на Полоцк. Вон братва забилась под скамью, пьет чай, очень довольна. За окном газовые фонари, в дожде — Виндаво-Рыбинского, и глаза у женщин под дождем под окнами, — как фонари в дожде. Пахнет нафталином. — «Где вагон коменданта?» — Женщинам в вагон — нельзя, — тут на войне — одни мужчины, и пахнет уже кожей, дегтем и портянками, мужской запах.
— Да-да, да-да, хо-хи! Врет, вре-от. Нет-с, красавица, такого человека, который шел бы в атаку не сумасшедшим! — хохочет и говорит басом, очень довольно.
Третий звонок. — «Где вагон коменданта?» — «Что же, прощай!» — «Хо-хо-хо-хо! Вре-от, вре-еот-с, сударыня». — «Мозоль я себе натер, бутсы новые выдали, вот и натер обратно», — это из-под лавки и на лесенке, по которой взбираются на верхнюю полку, повесили новые портянки, со свежими казенными ярлыками и все же пропахнувшие уже потом. Сдвинулись лакфиолевые фонари по дебаркадеру в ночь, сползли женщины и носильщики, козырнул дежурный, дождь стал косым, в смене стрелок ночь стала такой.
Ночью в дожде во Ржеве через окно лазили за чаем, в окно налезли отставшие с винтовками, поезд гремел манерками. Дождь хлещет, как веник в бане. В коридоре братва недовольна поверкой документов. Под лавкой беседуют, военные пустяки.
А утро — в розовых облаках, — с деревьев капают капли, дождь прошел, светло, благоуханно. Великие Луки, Ловать, на станции кофе и солдаты, нет женщин. Поезд обходит контрразведка. Солдаты, солдаты, солдаты, — винтовки, винтовки, — манерки: братва. И это уже не Великороссия, кругом еловые леса, холмы, озера, и всюду на земле навалены круглые точеные камни, валуны, — а на станцийках из-под елей выползают молчаливые люди, летом в овчинных тулупах и шапках, и босиком: литва. Контрразведка — как развлечение, длинный-длинный, пустой день, как праздник, и все уже знаемо: какой части, сколько ранен, в каких боях. В Великих Луках многие сошли, — нет новых. Весь день тихо и празднично.
А к ночи — Полоцк, белые стены монастыря ушли назад, Двина, прогремели по мосту. Здесь ездят уже только ночью, без расписания, без огней, и опять мелкий дождичек. Без свистков останавливается поезд, без свистков идет, и кругом тихо, как в октябре, — над землей же — ночь. С Полоцка на каждой остановке только слезают, никто не садится вновь, от каждой остановки по декавыльке до окопов тридцать верст. Такая усталость — после Москвы, слов, проводов, после бесконечного дня! Едва-едва светает, небо как бутыль из зеленого стекла, там сзади, на востоке.
— Вставайте, приехали.
Станция. Будслав, крыша у станции съедена бомбой с аэроплана. На асфальте перрона, под кротегусами, в садике спят вповалку солдаты, книжная лавка к приезду поезда открыта, стоит заспанный еврей: Чириков, фон-Визин, Вербицкая. И где-то в отдаленье, почему-то так четко слышно, как хлопают руками в рукавицах, — «Что такое?» — «Это долбит тяжелая артиллерия». — «Где комендант, где тут комендант?» — «Спит комендант»…
II
Неделя проходит в окопах, идет другая.
Надо было бы записать все в первый день: теперь все сгладилось, вот это, что там на луговине на проволоке висит человек и у него постепенно отваливается голова. Впрочем, я мало вижу. Днем не спим. Почти нет ночей — июнь, о вечере я узнаю вот почему. Я живу в землянке, и когда приходит семь часов, минута в минуту, — оттуда из-за болота начинают обстреливать землянку: через каждую минуту шлют пулю — чик. Еще минута, и опять — чик. Выстрела не слышно за гулом остальных выстрелов, слышно, как пуля втирается в землю и бревна на крыше. И это всю ночь, до семи часов утра, минута в минуту. В землянке нас трое, они двое играют в шахматы, я все перечитал, мне надоело и лежать, и ходить, и спать. Жизнь человека чрезвычайно скудна, потому что в три дня — троим — можно все рассказать. Вчера прибежал солдат, ему в разведке оторвало кисть, он мотал огрызком руки и молил бестолково: