Русская печь
Шрифт:
Мы с ней сильно тосковали друг о друге. А потом, когда бабушка с дедушкой переехали в город, я все равно не мог забыть свою деревню и почти каждое лето ездил туда. И вот теперь мы втроем поедем в свое Коробово.
Глава
III
Андрюха мне сказал, что мастер Горшков отпустил его на четыре дня, а когда, став на колени около чемодана, стал разбираться в своем имуществе, показалось мне, что вовсе не думает мой друг возвращаться в город. Бабушке моей подарил висячий замок с чемодана, выточенный еще в ФЗУ из цельного куска металла, свои рубахи запихал в мешок и сказал, что их отдаст племянникам, Ефросиньиным ребятишкам. Оказывается, пришла Андрюхина
Собирались мы бодро. Дедушка тоже суетился и по-нашему бесшабашно отвечал на бабушкины вздохи:
– Ничего, как-нибудь добредем. Может, и довезет кто.
Мне было радостно оттого, что я еду в деревню, оттого, что маме с бабушкой станет легче: пока мы ездим, хлеб по нашим карточкам будут получать они. А для меня вообще наступит благодать: раздолье и столько интересных занятий. И математика не надо будет бояться. Я от него буду далеко.
Мне вспомнилось, как со своим сверстником, смуглым, скуластым, как кочевник, Ванюрой Коробовым в последнее предвоенное лето гонял в ночное лошадей. Тогда я так наездился на толстобрюхих резвых «вятках», что сбил себе крестец и с неделю не мог садиться. Ванюра же был настоящий наездник. Когда он мчал галопом по проулку, синяя рубаха вздувалась тугим пузырем, а он все еще шпорил лошадь закостенелыми пятками и по-чертенячьи визжал от восторга. Быстрая езда и у меня всегда вызывала желание визжать.
Бригадир, кривой смирный парень, по имени Сан, утром ни свет, ни заря в одних исподниках трусил к березе, на которой болтался обожженный ржавчиной гулкий лемех.
Стояла густая, неподвижная, как вода в омуте, тишина. Из труб поднимались тихие дымы! Хозяйки пекли хлеб, а все остальные еще спали. Сану, наверное, нравилось, что стоит ему ударить в железо, и деревня оживет, заспешат люди, старухи станут выгонять буренок и мелкую скотинку – овечек из оград.
Он медлил, прислушиваясь к чему-то, потом брал шкворень и деловито ударял в лемех. Благостную тишину будил долго не затухающий звон. Сан стоял, прислушиваясь к все тончавшему, уходящему вдаль звуку последнего удара, думал, хватит этого или еще ударить? Потом замечал, что он в исподниках, что роса жжет босые ноги, и, забрав на животе в горсть рубаху и подштанники, бежал к дому.
Деревня уже проснулась: загудела бадья о размокший сруб, скрипнули полевые ворота. Это я побежал на пруд с рябиновым удилишком ловить для селянки усачей. Сан помахал мне рукой. Худой, весь в белом, он казался высоким-высоким.
– Что не по-городски встаешь? Спать надо. – Глуховатый голос его прозвучал гулко. Сан, находясь еще под впечатлением тишины, перешел на шепот.
– Прибегай, на Плилях косить ноне станем. Рой пчелиный там я приметил. Меду отведаешь.
Над гладью пруда, как над согревающимся чугуном, курится пар. Поплавок гулко булькает, падая на воду. Теперь держись! Усачи у нас не привередливые; Знай таскай. Они дерутся из-за моего сонного червяка. В этой кутерьме, которая видна сквозь слой отстоявшейся за ночь воды, иногда зацепишь рыбешку не за губу, а за бок. Будет потом рассказов.
В Плилях – цепью мужики в цветных рубахах. Вжикают косы в густой траве. Косцы идут напористо, один другого подгоняет.
– Эй, пятки береги! – покрикивает злой на работу старик Матвей Арап. Он от молодых не отстает, широко размахивая косой-литовкой.
Отведав черного с горчинкой дикого меда, обегав все ельники и веретен, к вечеру, утихомирившиеся, мы сидим на завалине, стращая друг друга всякими россказнями.
В это время возникает многоголосая песня. Поблескивают литовки и горбуши, идут домой косцы. Песня кажется необыкновенно ладной и красивой, нарядной, с подголосьями, зачинами и повторами. Дом от дому она все мелеет, мелеет, и вот уже у крайней избы допевает ее одна Вера – почтальон, озорная одинокая молодуха. Мы лезем спать на сеновал, путаясь в одежинах, забредая на четвереньках в душистые суметы свежего сена.
Нас с Андрюхой не беспокоило даже то, что дедушка почти вовсе не может ходить: на ровном месте одышка перехватывает горло. Как-нибудь доберемся.
Прошлой зимой дедушка работал в эвакогоспитале. Дел в пятиэтажном школьном здании, приспосабливаемом под госпиталь, было невпроворот. Он ставил заборки в помещении, на пронизывающем ветру стеклил окна. Там его и продуло. Дома он обогреться не мог, потому что дров для большой печи не хватало, и мы топили маленькую чугунную. Дедушка считал, что не имеет гражданского права уйти на бюллетень: вот-вот привезут раненых, а еще остеклены не все рамы. Когда слег окончательно, только крупных пять, а то и шесть болезней насчитал врач. Вывели его на инвалидность.
– В деревне, Фаддей Авдеич, вылечишься, – уверял дедушку Андрюха. И дедушка полон был надежды, что его оздоровит и оживит родная сторона.
Через стадиончик со статуей безрукого футболиста мы прошли на всполье. Здесь в полосатых халатах и тюбетейках с винтовками наперевес бегали узбеки-новобранцы. Видимо, они не могли привыкнуть к военной форме или просто ее не хватило, но так в своих халатах они и учились воевать в нашем лесном, наверное тоскливом для них, краю.
– Эх, через четыре денечка и я так потопаю, – с грустноватой удалью сказал Андрюха и крикнул новобранцам:
– Салям алейкум!
– Алейкум, алейкум, – загалдели те, радостным взглядом провожая Андрюху.
Потолкавшись с час на устланном человеческими телами вокзале, мы поняли, что до прихода вечернего рабочего поезда никуда нам не уехать, что один из четырех Андрюхиных дней так и пропадет в бесполезной суете.
Настырно совавшиеся, горбатые от мешков женщины и подростки, полные желания как можно быстрее сесть в какой-то свой поезд и ехать, в конце концов, понимали наивность затеи и опускались на пол. В зале становилось все теснее.
Дедушка присел на сумку с инструментом, откуда-то достал томик Даля – Казака Луганского с «Похождениями Виольдамура и его Аршета». Он всегда читал. А теперь предстояло сидеть до самого вечера.
Наступало . оживление только тогда, когда в кассовой амбразуре раздавался суливший какую-то надежду деловитый щелчок. Но это открывалось окошко для шагающего через тела военного. Мы же были досужие, не идущие в счет люди.
На перрон никого не пускали. Через вокзальное окошко были видны исхлестанные в щепу вагоны, попавшие под бомбежку, счастливо сохранившиеся полувагоны с ничем не прикрытыми станками. Прямо у этих станков сидели закопченные люди. Видимо, с тех, эвакуировавшихся, заводов. Им уже пригляделись вокзалы и города. И наш ничем не выделяющийся среди других город пригляделся.
Подкатывали запыленные поезда с забинтованными ранеными, которых выгружали решительные санитарки и сандружинницы. Были и поезда с танками в брезентовых попонах, с зачехленными пушками. Эти шли на запад.
В пассажирские поезда пускали людей по строгим бумагам. У нас не было никаких бумаг. Нам полагалось ждать свой медлительный рабочий поезд.
Однако Андрюха сидеть не хотел и ждать не хотел. Он потолкался около дверей, сунулся на перрон, но его не пустили. Он не смутился. Отошел к бачку с водой и, поставив меня перед собой, велел изображать непринужденность. Будто я стою и стою. Просто так. Сам же он, поглядывая по сторонам, начал отламывать от цепи изжученную алюминиевую кружку. Тоже польстился на что.