Русская печь
Шрифт:
Я уже думал о том, как на выигранные деньги куплю целую буханку хлеба и дедушке стакан самосаду. Вот он обрадуется, а то все время докуривает «бычки», которые я собираю ему на улице.
Но счастье мое было недолгим. Деньги ушли обратно к Фиме, и кепка с моей головы перекочевала под его колено. Его острые с прозеленью глаза уже нацелились на мой ремень. Ремень у меня был крепкий, командирский, со звездой. Мне его отдал отец перед уходом на фронт.
– Ремешок у тебя ничего, – сказал Фима, – давай кинем на ремешок?
У меня застлало от обиды глаза. Проиграть
– На ремень не буду.
– Дурила, ты же кепку отыграешь. Вдруг дождь вдарит. Матка спросит, где кепка? Ну?
Пожалуй, он был прав. Я уже стал расстегивать ремень, но Фима вдруг зашептал:
– Оторвись на полквартала. Антоныч!
Антонычем звали пожилого раненого с большим горбатым, как клюв у попугая-какаду, носом. Видимо, он был до войны учителем. Так много знал о разных жарких странах, что рот откроешь. Оказывается, есть в Африке такая птица, которая крокодилу прочищает зубы. Тот лежит, открыв пасть, а птичка гуляет меж зубов и хоть бы хны. Ничего не боится. Только мясо клюет. Крокодилу приятно. Птичку он не трогает.
Много Антоныч нам всякого такого рассказывал.
Антоныча Фима побаивался, потому что тот всегда ругал его за игру с мальчишками.
– Оторвись, – повторил Фима.
Я отошел. Действительно, к краю воронки подковылял Антоныч.
– Мое почтение, Сергей Антоныч, – льстиво выкрикнул Фима. – Как ножка? Не ноет к погоде?
Сергей Антоныч с трудом сел, прямо вытянул больную ногу.
– Ты что, как хорек в клетке, заметался, Ефим? А ну-ка верни Павлику кепку. Смотри ты какой. Не погнушался у мальчишки кепку взять. Эх ты! Я не знаю, с чем такое сравнить.
– Но, но, Сергей Антоныч. Это же в шутку. Мы понарошке. В «дурачка» перекинулись.
– В «дурачка». Совесть надо иметь, приятель!
При Сергее Антоныче и раньше азарт игры угасал. Фима нервничал, изворачивался, как озорник перед директором школы.
Я тоже боялся Антоныча, потому что он всегда о чем-нибудь расспрашивал. Кем работал мой отец да что мы проходили по литературе. А от этих вопросов можно мигом перейти к такому, почему я все время торчу в яме, когда уроки надо учить или в школе быть?
Рухнуло теперь Фимино предприятие.
– Возьми свою шапку-мономаху, – кинул он мне кепку. – Шуток вы, Сергей Антоныч, не понимаете.
– Таких не понимаю. Ты, значит, в шестом? – спросил меня Сергей Антонович.
– В шестом, – с неохотой сказал я.
– Ну-ка, что ты знаешь про Пифагоровы штаны, которые во все стороны равны? Ну вот, – и начертил на тропинке костылем треугольник. Я хмурил лоб, напрасно вспоминая невыученную теорему.
– Сергей Антоныч, плясать придется. Письмо, – крикнули ему от госпиталя, и Антоныч, забыв обо мне, заспешил. Определенно, очень ждал это письмо.
Фима снова раскинул карты. Мой ремень с большой прямоугольной пряжкой, на которой сияла начищенная до сверкания звезда, оказался на его брюхе. У меня чуть не полились слезы.
– Отдайте мне ремень. Мы ведь понарошке играли, – сказал я.
– Ха. Чо я, детсад? – сказал Фима. – Ты нюня. Между прочим, чтоб завтра за кепку были два червонца. И соплей мне не надо. А заложишь, кровянку пущу. Не погляжу, что беспашпортный.
Я ушел. Еще два червонца! За такую кепку. Как это так? Ни за что ни про что и вдруг два червонца. Дурак я! Эх, какой дурак! Ну почему я такой? Все ведь у меня было в жизни спокойно и вдруг… Нет, не все. Да еще это добавилось. Где я: возьму теперь деньги, чтоб расплатиться? Я пришел домой и долго ломал голову, где достать денег. Может, продать печатку мыла? Правда, мама ее бережет больше хлеба. Но как-нибудь я выкручусь. Скажу, что всю исстирал. Или ходил на реку и утопил. Или в бане сперли, или… Вот сколько вранья, надо из-за этого Фимы.
В конце концов, я сунул мыло за пазуху и двинулся на Пупыревку. На рынке торговали всем: старыми кухонными столами и пайками хлеба, дровами и самосадом, молодым хвощом, который зовут у нас пестами, и только что снятым нательным, бельем, железным хламом и водкой.
В толпе нахально шмыгали хапалыцики-воришки, которые вырывали у зазевавшихся торговцев вещи и со всех ног мчались к проходным дворам. А там ищи их. Часто они действовали вдвоем. Один заговаривал какой-нибудь молочнице зубы, а другой выуживал из-под прилавка четверть молока. Тетка ждала подвоха от того, кто ее дразнил, и не замечала, что товару грозит опасность с другой стороны.
Рассказывали, что один хапалыцик приколотил у молочницы полы лопотины гвоздями. Когда потащили молоко, тетка вскочить не могла -одежина, прибитая гвоздями, держала.
Вот если б я умел воровать, как ребята-хапальщики, все бы проще. Не надо было бы мне продавать мыло. Я бы выхватил у той вон костлявой тетки, которая навешала на руку ленты, кружева и воротнички, какую-нибудь вещицу и дал деру. Вот тот воротник наверняка стоит рублей тридцать. Украсть один раз и все: я расплачусь с Фимой, выкуплю ремень и больше уж никогда-никогда не буду ничего красть. Тетка и держит свои воротники еле-еле. Еще по сторонам глазеет.
Я стал поближе подбираться к ней, склонился к ржавому железному товару, которым торговал завсегдатай рынка, краснорожий старикан с дикой барсучьей шерстью на подбородке. У этого и гвоздя не стянешь. Все замки нанизаны на одну цепь и заперты.
Вдруг около тетки с воротничками я увидел своего учителя математики и замер. Вот была бы штука, если б я напоролся на него. Как это я его не заметил? Он был в шляпе, надвинутой на самые глаза. Видно, стеснялся: вдруг ученики его заметят? Лицо бледное, припухшее. Наверное, он был дистрофик, «доходяга», как называли мы таких.
«Вот бы у него что-нибудь стянули хапалыцики», – злорадно подумал я. А «хапнуть» было что. Старик держал в руках кожаный летный шлем с меховой подбойкой и, встряхивая им, повторял:
– Шлем, шлем. Боевого летчика шлем. Прошу триста рублей, прошу триста рублей. Совершенно новая вещь.
Надо же, у такого злодея и сын летчик.
Математик, математик, а торговать он совсем не умел. За такую вещь надо пятьсот рублей просить. А он… Это ему не «а», «в», «с».
И держал он шлем кое-как.