Русская рулетка
Шрифт:
— Какова главная ваша цель?
— Свержение советской власти. Других целей нет.
— Эт-то хорошо, — удовлетворённо произнёс Шведов, потёр руки, потом подсел к печке, взял из эмалированного таза несколько тёмных, в остьях, шелушащихся брикетин торфа и кинул в печку. Голыми пальцами, не боясь обжечься, взялся за головку дверцы, прикрыл пламя. — В этом состоит и наша главная цель. Общая цель — и ваша, и наша. А «Национальный центр» мне очень жаль, толковая была организация, хорошо начала дело, неплохо работала, жаль, что недолго, — да не повезло ей…
Для молодого Таганцева сообщение о разгроме «Национального
Таганцев вспомнил пору, когда были арестованы члены «Национального центра», как самое худшее время в своей жизни — не только небо, даже солнце над головой было чёрным. Ночью, когда в звучной темени ярко и дорого сверкали звёзды, переливались занятно, таинственно, он не видел звёзд, не слышал выстрелов, если они звучали рядом — а ночи и в Петербурге, и в Москве были лихие, выстрелы раздавались часто, были слышны крики и хрип людей, неясные личности громыхали ногами по крышам, забирались в чужие дома, грабили, убивали, а когда их накрывали, отстреливались люто, до последнего патрона.
Главное для Таганцева было заручиться поддержкой, затеряться и выжить. Выжить, только выжить — этому была подчинена каждая клетка тела, каждый нерв Таганцева. В Москве он более двух дней не проводил в одной и той же квартире, боялся, что чекисты нагрянут, и уходил. Несколько раз появлялся у Горького, тот, отзывчивый, добрый, привыкший помогать, непременно принимал его, оглаживая рукой густые, с рыжеватой искрой усы, выслушивал, устало щурил глаза, думал о чём-то своём, как казалось Таганцеву, далёком, и Таганцев понимал — не верит ему Горький, не имеет права верить, и Таганцев, частя и путаясь в словах, прикладывал руку к груди, убеждал писателя в том, что он верен советской власти, честно служил в Сапропелевском комитете, знаком со многими комиссарами, но так уж случилось, что его ни с того ни с сего пристегнули к вреднейшему «Национальному центру», к которому он не имеет никакого отношения. Есть, конечно, у него там несколько знакомых, но что это значит? В таком разе нужно хватать каждого третьего. А то и второго.
Он не знал, серьёзно вмешивался Горький в его судьбу или нет — просто в один момент почувствовал, что тяжесть, придавливавшая его к земле, ослабла. Таганцеву сделалось легче дышать, позже эта тяжесть вообще исчезла, и Таганцев вернулся в Петроград.
Первое время он вёл себя тихо, ходил с оглядкой, проверяя, а не пасёт ли кто его? Долгое время казалось, что его пасут, и он невольно сжимался, ему хотелось нырнуть куда-нибудь в земную глубь, раствориться в темноте, сделаться невидимым и неслышимым — состояние, как он понимал, привычное для человека, которого преследуют. Потом и это прошло. Человек забывчив. Исчезает не только память на события и имена — эта память слабая, исчезает память опасности, заложенная в памяти, в руках, в мышцах головы и ног, исчезает почти всё. Такое случилось и с Таганцевым. Он забыл, что происходило с ним, ожил, стал ощущать себя прежним Таганцевым — уверенным, свободным, убеждённым в том, что с ним ничего не случится.
Работы было много. Требовалось сочинить программу организации, хотя её надо было только зафиксировать на бумаге, это чисто механическая работа — программа ясна, словно божий день, цель, как и программа, одна, никаких других побочных целей, мельчания нет. Надо было добывать деньги, материалы, оружие и, главное, найти нужных людей. Единомышленников. А ещё больше, ещё нужнее — прорубить «окно в Европу», к своим.
Он и прорубил… В результате здесь находится Шведов — судя по вопросам, которые задаёт гость, — с инспекторскими функциями. Таганцев изучающе глянул на Шведова. Это был человек, которого всё время требовалось изучать, он постоянно менялся, был то добрым, то злым, то собранным, очень внимательным, не пропускающим ни единой мелочи, то неожиданно становился рассеянным, смотрящим сквозь своего собеседника, и тогда Таганцев, считавший себя неплохим психологом, терялся — он не понимал своего гостя.
А гость рассеянным не был ни одной минуты, ни одной секунды — это была всего лишь маска, очень удобная для изучения собеседника: накроешься ею, как некой шляпой или накомарником, опустишь сетку, и всё — ты уже неуязвим.
Глядя на Таганцева, Шведов тоже терялся, не мог сделать однозначного вывода — он не понимал некоторых вещей… Таганцев был человеком неодномерным — сильным и одновременно слабым, умным и в ту же пору очень далёким от умных решений, осторожным и легко теряющим это качество… Пройти бы молодому профессору Таганцеву школу конспирации — цены бы не было ему.
Шведов мог, конечно, поставить Таганцеву жёсткую оценку — от этой оценки зависело, будет ли помогать Запад и, в частности, руководители эмиграции Таганцеву и «Петроградской боевой организации» (как помогали, к слову, «Национальному центру»).
Таганцев это, кажется, понимал. Так, во всяком случае, мнилось Шведову.
— А ваша жена где? — неожиданно спросил он. — Надежда Феликсовна где?
— О, вам даже известно имя и отчество моей жены?
— А как вы думали, Владимир Николаевич?
Таганцев с улыбкой помял пальцы, подул на них. Лицо его потеплело, глаза обрели мягкое выражение.
— Eё нет, она вместе с сыном уехала под Питер, к родичам. У сына не всё в порядке со здоровьем, петроградский климат — не самый лучший для детей, поэтому жена с сыном временно переселились в деревню.
— Ну что ж, всё ясно, — Шведов так же, как и Таганцев, с костяным щёлканьем помял себе пальцы. — Всё ясно. — Оглядел убранство кухни, словно бы хотел запомнить обстановку, приблизился к окну, тёмному с изнанки, с внешней стороны, и светлому, чистому изнутри. Работница Маша в семье Таганцевых зря хлеб не ела. Посмотрел вниз, в зеленоватую темень пространства: что там, на улице? Спросил тихо, едва слышно:
— А где же Маша?
Улица была пустынна, по тусклым гладким камням неспешно волоклись хвосты пыли, смешанной со снегом, закручивались в толстые жгуты, украшались раструбами и устремлялись вверх — верный признак того, что ветер скоро усилится.
Ни одного человека на улице уже не было — ни бабок, с их банками, набитыми подсолнуховыми семечками, ни цыганки, ни беспризорников, — совсем как в вымершем городе… Вообще ничего живого не было.
— Маша? Машу я сегодня отпустил домой.
— Правильно поступили. Лишние свидетели в нашем деле ни к чему.
Шведов ещё раз осмотрел пустынную улицу и невольно поёжился: иногда ему, боевому офицеру, подполковнику-артиллеристу, прошедшему фронт, повидавшему, кажется, всё на этом свете, — а видел он такое, что не только на этом свете, на том, пожалуй, не увидишь, — делалось страшно… Для него, считавшегося человеком бесстрашным, это было в новинку.
Сделалось ему не по себе и в этот раз, будто на холодной мостовой, которую он рассматривал в окно, его поджидала смерть.