Русская тема. О нашей жизни и литературе
Шрифт:
Предметно эту разницу можно показать на примере последнего сюжета Ивана Сергеевича, который он за смертной болезнью не воплотил. Сюжет, по воспоминаниям слушателей, был таков: за границей, в Женеве, познакомились две сестры-смолянки и молодой дворянин, кандидат Московского университета, человек горячий и либерал. Вскоре знакомство трансформировалось в любовь, если можно так выразиться, тройственного характера, и кандидат решил покончить жизнь самоубийством, поскольку он измучился решать, в которую из сестёр именно он влюблен. Случайно ему попалось на глаза газетное сообщение о начале Гражданской войны в Америке, и кандидат под влиянием либеральных идей оставляет сестер, пересекает Атлантический океан, вступает в борьбу за освобождение негров и погибает в сражении как герой.
На первый взгляд этот сюжет нелеп, но если присмотреться холодным глазом, то сделается понятно, что он несообразен в меру прочих тургеневских построений. И если, положим, пересказать своими словами роман «Накануне», то получится не умней. Но, может быть, в том-то и заключалась мощь таланта Ивана Сергеевича, что он не умел превращать в задушевную
Посему не грех будет предположить, что если бы Провидение дало Тургеневу еще год-другой относительного здоровья, то из-под его пера вышло бы одиннадцатое по счету продолжительное и умеренно увлекательное повествование из жизни молодежи начала 60-х годов, которым демократически настроенная публика зачитывалась бы в обеих столицах и на местах.
Но вот какое дело: сюжетом о сестрах и кандидате вряд ли заинтересовалась бы новая литература. Разве что в саркастическом ракурсе, да и то все страсти персонажей и перипетии их заграничной жизни заняли бы максимум пять страниц. Выглядело бы это примерно так…
Однажды осенним московским вечером, когда уличное освещение у нас смахивает на свечное, в поезде, следовавшем маршрутом Москва — Таллин, судьба невзначай свела сестер Битюговых, Веру и Леру, учившихся в Тартусском университете, и Сергея Ивановича Мыслева, кандидата юридических наук, который направлялся в Эстонию развеяться и вообще. Долго ли, коротко ли, молодые люди познакомились и разговорились о том, о сём. Поскольку русские люди не с погоды начинают, а сразу берут быка за рога, сначала потолковали о закате культуры, потом о кризисе монетаризма в России, а потом Сергей Иванович объявил:
— До чего же изменчива жизнь в нашей стране — это просто какой-то мрак! Мой прадед за свободу братьев-болгар с турками воевал. Отец был капитаном НКВД. Я, помню, еще в пионерском галстуке ходил и почему-то думал, что Сталин вообще не пользуется уборной. А у моего младшего брата есть вилла на Корсике и израильский автомат! Я думаю, эта метафизика объясняется только тем, что русские — самый одаренный народ на свете, в смысле превращений как искусства, так и ремесла.
По той простой причине, что русскую девушку ничем так не обворожишь, как широтой мысли и тороватостью на слова, у обеих вдруг заекало сердце и на закате того же дня сестер осенило, что они без памяти влюблены. Это тем менее удивительно, что в молодые годы не много надо, а чаще достаточно какого-нибудь заковыристого словца, вроде «сублимации», или манеры под острым углом вдруг поглядеть на собеседника, чтобы на время сойти с ума. И странное дело: кандидат Мыслев, в свою очередь, тоже почувствовал что-то неладное, будто бы легкий жар, в который иногда бросает человека, если на него внимательно посмотрит милиционер. Скорее всего, ему как-то передалась влюбленность сестер Битюговых, как скарлатина передается, ибо так называемое ответное чувство в большинстве случаев возбуждается от источника, а не возникает само по себе, иначе взаимная страсть представляла бы собой слишком большую тайну, даже мучительную для аналитически настроенного ума. Мыслев подумал-подумал, и пришел к заключению, что влюблен.
Это новое чувство оказалось особенно мучительным потому, что он никак не мог для себя решить, в которую из сестер именно он влюблен. Посмотрит на Верочку — вроде бы она, посмотрит на Лерочку — нет, она… Такое тоже бывает в жизни, хотя и довольно редко, и в этих исключительных случаях брожение чувств порой достигает таких пределов, что невыносимо бывает жить. Путем описать это состояние невозможно, именно за его исключительностью невозможно, однако точно известно, что коллежский советник Яков Столетов умер во цвете лет не по причине какой-то неизлечимой болезни, а оттого, что он был без памяти влюблен в Пушкина и собственную жену.
После уже, в Таллине, где попутчики поселились бок о бок, на пятом этаже блочного дома на улице Вабадузе, их тройственное чувство достигло такой степени интенсивности, что и вправду затруднительно стало жить. Когда вечерами сестры Битюговы и кандидат Мыслев сходились вместе за чашкой чая, то всех троих охватывало какое-то внутреннее электричество, и, чтобы рассеять его, Сергей Иванович заводил по обыкновению монолог:
— Как все нелогично в этом мире, — например, начинал он. – Ну, скажите на милость, почему в метре сто сантиметров, а в часе шестьдесят минут?
Собственно, заводил он эти монологи только на тот предмет, чтобы каждый момент общения был наполнен, чтобы, не дай бог, не образовалась страшная пауза, когда непременно нужно будет сделать глазами: «Я люблю вас, Вера», или: «Я люблю вас, Лера», — и таким образом, нанести одной из сестер удар. Кроме того, произнести эти слова, значило разрешить неразрешимое, вроде вопроса о вечной жизни, прояснить который в состоянии только смерть.
Кстати о смерти: в сознании Сергея Ивановича сестры Битюговы давно слились в одно существо, и, сообразив, что его влюбленность принимает формы близкие к помешательству, он решил бежать, а лучше покончить жизнь самоубийством, выбросившись со своего пятого этажа. Дальше захолустной Португалии бежать было некуда, так как в России стояла тогда зима, и поэтому кандидат Мыслев окончательно решился наложить на себя руки; принять это малодушное решение ему было не тяжело, поскольку свежие правовые идеи его перестали интересовать, в Москве «сгорела» принадлежавшая ему посредническая контора, да и отец, служивший в НКВД, застрелился во время оно, когда ему стали являться привидения осужденных по делу о диверсии на молокозаводе имени 10-летия Октября. В ближайший
На душе у кандидата Мыслева сразу сделалось весело и светло. «Вот ведь как мило! – подумал он. – Наконец-то выпадает возможность послужить настоящему делу, познать сладость риска и завести множество интересных знакомств, потому что под знаменем свободы наверняка соберется масса отчаянных, незанятых мужиков». И ему пришло в голову, что эта война затеялась исключительно для того, чтобы кандидат юридических наук Сергей Иванович Мыслев, отложив суицидные намерения, отправился бы на Кавказ искать славы на поле брани, а тем временем любовный треугольник рассосался бы сам собой. Он тотчас отправился к сестрам Битюговым, застал их за вторым завтраком и объявил, что личное счастье не может идти ни в какое сравнение с долгом благородного человека и что давно пора показать миру, как русские интернационалисты умеют сражаться и умирать. Сестры были неприятно удивлены, причем Вера всплакнула, а Лера сделала симпатические глаза.
На другой день кандидат Мыслев собрал чемоданы и улетел. Воевал он недолго, недели две, но прижился в Батуми и год спустя умер от дизентерии, напившись сырой воды. В год его смерти Вера Битюгова вышла замуж за биржевого маклера Стрепетова, а Лера — за какого-то бандита из Зеленограда, который, правда, вскоре спился с круга, но зато оставил ей порядочный капитал.
Вот таким примерно манером был бы реализован последний тургеневский сюжет, если просчитать его в правилах новой литературы; может быть, это и не решение темы, или решение совсем другой темы, и тем не менее нам очевидно то, что словесность привыкла скромными средствами и на самом малом пространстве решать значительные художественные задачи, причем она и вопросы ставит корректней, и целит куда верней.
Возьмем, к примеру, тему «молодежь и революция», которая в наше время настраивает писателя отнюдь не на эпический лад, а на едкий и горестный анекдот. Тургеневу эта тема стоила многих лет жизни и сил души, а Бабель разделался с ней трехстраничным рассказом «Соль». К примеру, опираясь на сюжет «Толстого и тонкого», Тургенев сочинил бы целую обличительную повесть, с описаниями природы, дотошными портретами, со «здраствуйте — до свидания», «как поживаете? — ничего», а у Чехова из «Нови» вышел бы именно анекдот. Это, конечно, не означает, что Чехов был талантливее Тургенева, это как раз означает то, что литература не стоит на месте, что она, как знание, как наука, идет вперед.
Отсюда, между прочим, и путаница на нашем литературном олимпе: в пушкинскую эпоху первым русским прозаиком считался Марлинский, а поэтом — Бенедиктов, Достоевский вкусил земной славы за год до своей смерти, Чехова при жизни вовсе не знали в Европе, Тургенев же был вознесен и обласкан общественным мнением дома и за рубежом еще со времён «Параши», хотя его популярность скорее всего объяснялась тем, что он был общедоступен, потрафлял демократическим настроениям молодежи и отсидел месяц за непоказанный некролог.
Если дело и дальше так пойдет, то есть если литература и впредь будет двигаться по направлению к абсолюту, то, видимо, со временем читать Тургенева перестанут, как давно уже не читают Боборыкина и Потапенко, как уже столетие детей учат грамоте не по Псалтыри, а чуть ли не по ушаковскому словарю. Разве что сочинения Ивана Сергеевича останутся в употреблении как анестезирующее средство, старинное и проверенное, вроде валерьяновых капель; допустим, на дворе дождь со снегом, по радио рассказывают о сосредоточении литовских дивизий у границ с Россией, из провизии остались одни макароны, постреливают за углом, но возьмешь в руки томик Тургенева, откроешь его, а там: «солнце село, но в лесу еще светло; воздух чист и прозрачен; птицы болтливо лепечут; молодая трава блестит веселым блеском изумруда…» — и сразу почувствуешь, что еще, в общем-то, можно жить.
Или наоборот: как раз Тургенева-то и будут читать в грядущих поколениях россиян — это в зависимости от международного положения, успехов научно-технического прогресса, криминальной обстановки и урожайности зерновых. А еще, может быть, потому, что литература будет, предположительно, развиваться в обратном направлении, от химии к алхимии, от тайны сформулированной к формуле, равной тайне, от господина, нечаянно утопившего лепажевское ружье, к феномену Башмачкина, как знаку исторического пути.
Ведь если дело и дальше так пойдет, то со временем литература слишком замкнется на себе, приобретет резко цеховое значение, станет доступной узкому кругу лиц, одним словом, разделит судьбу современной музыки, которая давно уже не понятна и не интересна никому, кроме самих композиторов и мудрствующих скрипачей. После уже, когда всякая культурная деятельность начнет откровенно угасать соразмерно успехам научно-технического прогресса, когда свобода и равенство достигнут степени абсурда, когда всеобщее благоденствие изживет естественную потребность в сострадании и простое нажатие кнопки заменит процесс познания, — тогда место литературы займет канкан.
Если принять в расчет эту печальную перспективу, хотя бы она была и самого гадательного свойства, невольно подумаешь: лучше Тургенев, чем грядущее ничего. Тем более что слог его — чистый праздник, ради одного перелива слов все читал бы его, кажется, и читал.
Хотя, как поразмыслишь, — ну слог, ну и что, что слог? Живучи в России, да чувствуя по-русски, да владея по праву рождения сокровищами нашего языка, да чтобы у писателя слова не переливались, — это уже было бы чересчур.