Русская тема. О нашей жизни и литературе
Шрифт:
Таким образом, литература продолжает дело сотворения человека: если бы люди не знали музыки, они были бы черствы и глухи, если бы не знали живописи — черствы и слепы, а если бы у них не было в заводе литературы — нынче по земле перемещались бы тучные стада радиослушателей, даром, что они были бы сыты, обуты и носили в карманах по кованому гвоздю. Литература способна даже косвенно работать во благо, что чрезвычайно важно для общей культуры рода, ибо большинство людей совсем не читает книг.
Но вот услышит по радио такой антропоид, что-де некий писатель написал некую книгу, и всё-таки ему станет не по себе, поскольку это, разумеется, странно, что некоторые психические пишут
Ну так вот: неудивительно, что ставя себя как писателя безмерно высоко, Гоголь с людьми был пренебрежителен и чванлив. Он тиранил своих приятелей, то принуждая их обделывать собственные денежные дела, то обременяя заботами о сестрицах. А то за обедом, устроенным в его честь, не притронется ни к одному блюду, над которыми колдовали знаменитые повара, а потребует рюмку малаги, и эту злосчастную малагу среди ночи ищут по всей Москве.
Не имея своего угла, он вечно жил по приятелям на положении оккупанта: с отдельным столом, прикомандированной прислугой и особым режимом дня; причем горничным девушкам запрещалось скрипеть половицами под страхом отправки в пензенское имение и выдачи замуж за какого-нибудь деревенского дурачка.
Главный его конёк, вторая профессия и страсть заключалась в том, чтобы наставлять письменно и устно. Он обращал на путь истинный людей близких и едва знакомых, губернаторов и губернаторш, писателей и читателей, помещика Б-го в частности и помещиков вообще, супругов, чиновничество, верующих, маловеров — одним словом, странно еще, что он царю не давал советов, каким именно образом тому следует вершить государственные дела.
Старику Аксакову он для спасения души велел каждый день читать по главе из «Подражанию Христу» Фомы Кемпийского. И кажется, это был единственный случай, когда Гоголя отчитали за олимпийство; Аксаков ему ответил: «Друг мой…мне 53 года. Я тогда читал Фому Кемпийского, когда вы еще не родились… И вдруг вы меня сажаете, как мальчика, за чтение… нисколько не знав моих убеждений, да еще как? в узаконенное время, после кофею и разделяя чтение на главы, как уроки… И смешно, и досадно…» Больше Гоголь старику Аксакову не писал.
К возвышенным странностям Николая Васильевича нужно отнести еще и такую: он терпеть не мог присутствия незнакомых людей. В среде его подданных таковые представлялись ему неестественным элементом, как канцелярская скрепка в салате из огурцов. Сомнительно, чтобы он опасался агентов ІІІ Отделения, так как был человеком в высшей степени благонамеренным, сиречь барином и сторонником самовластья. А скорее всего зло его разбирало, что вот так запросто, напросившись в гости к какому-нибудь незначительному лицу, можно поглазеть на великого человека.
Сам-то он годами корпел над рукописями, нажил себе с полдюжины хворей, вошел в особые отношения с Богом, чтобы иметь удовольствие общаться с великим человеком, то есть с самим собой. А тут праздношатайка заскочил к приятелю на обед — и вот оно, счастье, вон он, случай, лицезреть Александра Македонского наших дней… Немудрено, что, как только в компанию его подданных затёсывался незнакомец, Николай Василиевич хмурил брови и говорил:
— В Америке
Брался за свою итальянскую шляпу и уходил.
Кстати об особых отношениях с Богом; явив литературу нечеловеческой художественной силы, Гоголь, мало сказать, заподозрил, что непосредственно Всевышний руководит всей его жизнедеятельностью, вещает его устами и водит его пером, что из многомиллионного людского племени именно его Всевышний избрал проводником и толкователем Своей воли, наладив таким образом те сокровенные отношения, какие бывают между большим начальником и заурядным делопроизводителем, если они состоят в родстве.
Это ничуть не удивительно для человека, который ощущает в себе нечеловеческие силы, но чревато тяжелой интоксикацией от слишком тесного общения с Божеством; ведь каким гениальным ни будь, а всё же ты человек, то есть «существо двуногое и неблагодарное», как сказано у Достоевского, и тебя точно доведёт до бессонницы сознание собственных глупостей и грехов. У Гоголя этот пункт вылился в настоящую манию самоедства. Он переживал несообразность своего избранничества и личной духовной нечистоты до такой степени, что этот другой Николай Угодник даже искал праведничества у церковников из отъявленных мракобесов; до такой степени, что этот российский Будда присматривал себе учителей даже среди уездных барышень и читающих сидельцев из Вышнего Волочка. Отсюда не по-доброму сложная психическая конструкция, в которой олимпийство соединялось с жалким самоуничижением, гордыня — с покорностью, чувство богоизбранности — с мучительной неуверенностью в себе.
И с Россией у Гоголя сложились особые отношения. Вроде бы влюблен он был в Италию, про отечество же только гадости и писал, вывел жестокую формулу: «Россия, Петербург, снега, подлецы, департамент…». А между тем любил родину какой-то болезненной, бессознательной, ошалелой любовью, граничащей с навязчивым состоянием, но любил, так сказать, гипофизом и больше издалека.
С другой стороны, он был безусловно уверен в том, что Россия отвечает ему точно такой же страстью, видит в нём самое драгоценное своё чадо и ожидает от него решения всех вопросов, как-то: и какой русский не любит быстрой езды? что значит это наводящее ужас движение? Русь, чего же ты хочешь от меня?
— Как чего, — недоумеваем мы сегодня, будучи в курсе его самочувствия как устроителя и пророка, — известно чего, разрешения всех вопросов, в частности, еще несторовского вопроса, которому тысяча лет отроду: почему земля наша велика и обильна, а порядка в ней нет?
Только в том-то и беда, что если художник начинает отвечать на вопросы — то дело плохо.
Пока великий писатель не выжал свой дар до последней капли, пока этот бог-внук не истратил энергии преображения своего тайного в нечто явное, вроде поэмы или романа, человечество может спать спокойно. Но как только он иссяк, а творить по-прежнему требуется — пиши пропало, — потому что литература делается из себя. Первый симптом беды заключается в том, что для каждого вымышленного лица противно выдумывать фамилии, вводить прямую речь, давать описания интерьеров и экстерьеров, вообще так или иначе разжижать литературное вещество. Отчего-то все эти условности представляются богу-внуку искусственными, нелепыми и жеманными, вроде правил хорошего тона или бальных танцев, глупее которых человечество не выдумало ничего. Хочется напрямик поведать читателю, «что такое губернаторша», «чем может быть жена для мужа в простом домашнем быту, при нынешнем порядке вещей в России», «чей удел на земле выше», — одним словом, ответить на все мыслимые и немыслимые вопросы гипотетического сидельца из Вышнего Волочка.