Русская тема. О нашей жизни и литературе
Шрифт:
А по-нашему, так: нечего канючить, писать надо лучше, забористее, то есть как можно меньше добавлять от себя, чтобы книга опять стала в России «четвёртым хлебом», имея в виду, что первый хлеб — хлеб, второй — картошка, третий — бог с ними, горячительные напитки, а четвёртый — книга, которая по своей насущности исподволь приближается к зерновым.
Вот Александр Сергеевич Пушкин, он так писал, что в России не бывает совершенно одиноких людей, уже 200 лет не существует беспросветного одиночества как этической категории, поскольку всегда с тобой верный товарищ — Пушкин, который, если что, и утешит, и порадует, если что.
Нос
Как известно, у Гоголя был преогромный нос — ноздрястый, сужавшийся топориком от обуха переносицы в направлении кончика-острия, нависавший над верхней губой на манер клюва… — то есть в своём роде явление, а не нос.
Это у Гоголя была такая эстетическая манера: стоит выскочить прыщику на подбородке, как сейчас просится на бумагу сочинение о бренности бытия. «Шинель» его вышла не столько из анекдота о несчастном канцеляристе, нечаянно утопившем дорогое лепажевское ружье, сколько из простого житейского крохоборства, которым страдал Николай Василиевич, вечно лелеявший идею сшить жилетку из ничего и, видимо, не представлявший себе большей трагедии, чем утрата жилетки, сшитой из ничего.
Сюжет «Ревизора» Гоголь хотя и стяжал у Пушкина, да только далеко ему не надо было ходить, поскольку в нём самом сидело немало от Хлестакова: он прибавлял себе чины при въезде в губернские города, разыгрывал сановника на глухих почтовых станциях и велел своим корреспондентам писать на адрес Пушкина, с которым был не более чем знаком. Неудивительно, что матушка Гоголя приписывала сыну все новейшие изобретения и открытия, от электричества до паровоза, а крепостной его человек Яким любил баснословить насчет того, что-де Пушкин по ночам бегает к барину читать его рукописи и делает выписки для себя.
«Мертвые души» родились в результате бесконечных скитаний по большим дорогам, мимолетных знакомств с замечательными провинциальными чудаками и тайного восхищения «новыми русскими», вроде Павла Ивановича Чичикова, которые делают деньги из атмосферы.
Наконец, «Записки сумасшедшего» — плод расстройства его собственного психического аппарата, какой еще в первой молодости время от времени давал сбои: ему были видения, раз он утопил в пруду кошку, заподозрив в ней оборотня, и однажды впал в двухнедельное помешательство после того, как классный наставник назначил ему «горячих». Дальше — пуще: огорченный злой критикой на «Ганца Кюхельгартена», первую свою книгу, он совершил фантастическое путешествие до Любека и обратно, уверя всех, что желудок у него располагается вверх тормашками, и в связи с этой аномалией вёдрами пил ключевую воду, голодал из маниакально-религиозных соображений [1] и почему-то смерть не любил предъявлять на границе паспорт; положим, таможенный чиновник-австриец требует его паспорт, а он ему по-русски вежливо говорит:
1
Умер Гоголь при странных обстоятельствах, ни с того, что называется, ни с сего: одни его современники утверждают, что он уморил себя голодом, другие сообщают, будто Николая Васильевича напугала неожиданная кончина Екатерины Хомяковой, и он умер от страха смерти, третьи грешат на тиф. Одним словом, причина его ухода по-прежнему неясна; полежал человек с неделю на диване, повздыхал-повздыхал — и умер. Впрочем, это случается с русскими гениями, что иной раз помирают они по непонятной причине и невзначай.
— Да зачем тебе понадобился, каналья ты немецкая, мой паспорт, разве что ты его на себя наденешь вместо шляпы. Не будет тебе никакого паспорта, ни за что тебе не покажу, немытая твоя рожа. А то паспорт ему давай, моду какую завели — паспорт спрашивать у людей. Даже и не мечтай, венский шницель, о моём паспорте, неделю здесь проторчу, а паспорт тебе не дам. Да куды он, в самом деле, запропастился?.. А-а, вот он где, на тебе паспорт, ешь его, остолоп…
Итак, Гоголь делал литературу, как детей делают, — из себя. Если учесть, что на эту же методу опирался и Достоевский, выдумавший фантастический реализм в закоулках своего измученного сознания, что Л. Толстой как остыл к прекрасному полу, так сразу написал «Крейцерову сонату», то выходит, что вообще литература — по крайней мере, гениальная литература — делается не из жизни, а из себя.
В таком случае быт человеческий, пресуществляемый в романы, повести и рассказы, не более чем приправа: петрушка, паприка и чеснок. А пятая сущность изящной словесности, так сказать литературное вещество, есть выделение чудесно организованного ума, который, точно Дух Святый,
Посему наивно было бы полагать, будто писатель только критически переосмысливает действительность, будто он вступает с ней в своего рода химическую реакцию, а то и в предосудительную связь, чреватую недоноском, что-то воспевает, на что-то гневается. Это всё выдумки демократической критики времён Добролюбова и рапсодов линии ЦК; писатель, как Господь Саваоф, именно создает эту самую действительность, которой в действительности нет, никогда не было и не будет.
Вот сентиментальный ворюга Челкаш был, есть и будет, пока стоит земля Русская, поскольку он, что называется, списан с жизни, как перелагают на ноты пение соловья, а Башмачкин Акакий Акакиевич — это воплощённая греза, миф, несбыточная мечта, поскольку гениальная литература представляет собой анамнез и эпикриз внутренней жизни гения, уникальной в каждом своём изгибе, внутренней жизни как профессионального заболевания, вроде природного артистизма у лилипутов или гигантизма у играющих в баскетбол. То есть гениальный писатель творит, как Господь Саваоф, по своему образу и подобию, нимало не заботясь о том, понравится его творение широкой публике или нет.
Но тогда, спрашивается, почему зеркальное отражение действительности у Глеба Успенского вызывает разве что легкий этнографический интерес, злые басни Николая Успенского — искреннюю симпатию, а фантасмагории Достоевского безотказно завораживают весь культурный мир, даже и в тех его частях, где понятия не имеют о каше из топора…
Ведь и культурный слой толщи народной в основном благоразумен. Там тоже в исключительных случаях согласятся поменять несушку на певчую ерунду. А гениальный писатель есть существо ненормальное, хотя бы потому, что он пишет, не заботясь о рынке сбыта. Так вот, отчего культурный обыватель тянется к полусумасшедшему созидателю призрачных миров, — этого, кажется, не понять.
Может быть, обыкновенному человеку из читающих селитры с перцем по жизни недостает и он поэтому тянется к пряному у Гоголя и Достоевского, у которых всё о насущном горе, сложных негодяях и тяжких трудах души. Может быть, обыкновенный человек, погрязший в достижениях научно-технической революции и общественного прогресса, чувствует, что он чересчур нормален, опасно нормален, и ему хочется безумненького, как иногда солененького хочется. Да и сказано у Христа: «безумные в Боге мудрейшими нарекутся в Царстве Отца Моего», — тогда еще не все потеряно, тогда можно с надеждой смотреть в грядущее и на голубом глазу переживать наши лихие дни.
Как бы там ни было, Гоголь довольно скоро — точнее сказать, вскоре после провала на педагогическом поприще — покорил своими фантазиями обе столицы и стал святителем русского способа бытия. Жаль только, что очень немногие знали, каков он забавник в жизни, иначе его значение возросло бы на много пунктов. Потому что у нас никто не значит так много в глазах обывателя Вышнего Волочка, как странное существо, в котором соединились сочинитель, юродивый и чудак.
Прежде всего Николай Васильевич был творец титанического самомнения, но с вывертом, то есть он невысоко ценил свои сочинения, однако как писателя вообще ставил себя безмерно высоко, на одну ступень ниже архангела Гавриила. Это, в общем, понятно: большой писатель, который не сеет, не пашет, сапог не тачает и даже гвоздей не кует, а занимается делом, на посторонний взгляд, бессмысленным и коварным, в действительности насущен как миллион кузнецов, пахарей и сапожников, вместе взятых, ибо он священнодействует над разумом и душой. Ведь каждая новая великая книга, заново проповедующая божественное происхождение и благодатное предназначение Адамового племени, утверждает, что Дарвин врёт: хомо сапиенс, конечно, дитя природы, и даже бестолковое как дитя, но удел его не в борьбе за выживание вида (будь то славяне или пролетариат), а в том, чтобы со временем изжить зло и огнестрельное оружие (как некогда он изжил хвост, клыки и буйную волосатость), чтобы со временем в нём не воды было 80 процентов, а разума и души.