Русская жизнь. Девяностые (июль 2008)
Шрифт:
I.
Идеальная Москва - конечно же, образца 1992 года. Недолговечный, неприбранный, беспокойный, финансово несостоятельный и давно уже принадлежащий скорее воображению, нежели быту, город Гавриила Попова и поныне остается лучшим местом для интеллигентского проживания, этакой сердитой утопией для тех, кому не по пути с опрометчивым прогрессом и нарумяненным процветанием. Москва начала девяностых, словно бы очнувшаяся после многолетнего «порядка», погрузилась во временный беспорядок, и те мгновения, что были отпущены свободному и ветреному существованию столицы, запомнились ее обитателю навсегда, хотя тогда, в революционном дурмане, и мысли не могло быть о том, что прочно водворившийся хаос - это всего лишь случайное волшебство, шальное блаженство, исчезающее прямо у вас на глазах.
На
И, разумеется, всех ждало ужасное будущее. В будущем были то хунта, то заговор, то погром, то возвращение коммунизма, то Сталин, то Пиночет, то истребление всех интеллигентных и близоруких, вовремя не добравшихся до аэропорта, а что до гражданской войны, то она присутствовала на страницах, в эфире и в разговорах так же буднично и неоспоримо, как ликер «Амаретто» на дне рождения у первокурсницы.
– И вы еще сомневаетесь, что «эти», дай им волю, нас всех перережут?
– спрашивал один пошедший по миру, но не утративший веры в частную собственность кандидат наук другого, пока дочки глушили ликер. Но его собеседник отказывался верить в то, что «нам нужен новый Корнилов», потому что «народ не готов». Да, пусть мы погибнем, но свобода превыше, свобода дороже, свобода главней. Девочки неуклонно напивались в соседней комнате, за окном улыбались «Продукты» и «Металлоремонт», принципиальных размеров пропасть между Гайдаром и Явлинским все никак не сокращалась, в то время как «эти» знай точили свои топоры где-то между Музеем Ленина и нехорошим Союзом писателей на Комсомольском проспекте, а страшный финал и всеобщая гибель все приближались.
Но никто не мог отгадать, с какой стороны они явятся.
II.
Журнал «Столица» тех лет - боевое издание Моссовета, отменный символ эпохи - выглядит сегодня воплощенной древностью, разновидностью таких же боевых изданий 1917 года, хотя большинство авторов его и героев живы и действуют в следующем веке. И дело вовсе не в количестве утекших годов, не в том, что обложка, картинка или макет кажутся архаичными до умиления. И даже не в том, что многие мелочи, избежавшие официальных мифов, режут глаз и намекают на изрядное историческое расстояние - так, бабушка русской революции Новодворская ругмя ругает новую власть, уже к 1992 году оказавшуюся тиранической и фашистской, а черный полковник Алкснис, совершенно потерявшийся под бдительным взором либерального корреспондента, бормочет что-то о правах человека и расставании с тоталитарным прошлым. Весь вообще этот ворох причудливых, ветхих манифестов сиюминутности, казавшейся тогда такой важной, а теперь почти дотянувшей до «Случаев» Хармса, удивляет, смешит, поучает, но отделяет нас от него все-таки не сюжет, не конфликт, не абсурд. Начало девяностых - это прежде всего пропавшая интонация.
Торжественная, в основе своей романтически-шестидесятническая, но уже простившаяся со всяким молодежным задором и неуклюже-почтенная, как запоздавший триумф седого и грузного человека, драматическая интонация революционного журнала ворочается и скрипит забытыми публицистическими приемами буквально на каждой странице. Выглядит это примерно вот как:
Горбачев медлит. Горбачев ждет. На свою беду, на беду всех порядочных, демократически мыслящих людей в СССР, первый Президент не спешит освободиться от команды тех, кто олицетворяет поворот к нашему самому мрачному прошлому, к тем 70 годам, что мы провели под гнетом административно-командной
Не надо поспешных ха-ха и гы-гы. Русский мир начала девяностых, хоть бы и тысячу раз велеречивый и пошлый, был велик тем, что все-таки поддавался влиянию слова. Пусть и такого, ничтожного и сто раз до того слышанного, напечатанного на дрянной бумаге, рядом с развернутыми остротами по адресу Егора Кузьмича, но все-таки слова, которое таинственным образом что-то меняло, что-то рушило и снова нагромождало в синтаксической путанице революции. Седые и грузные люди, которым открыл глаза Двадцатый съезд, которые фрондировали спецкорами в «Правде» в 65-м, которых не устраивала номенклатура, которые исписывали целые папирусы, ожидая, что Михаил Сергеевич проснется, а Борис Николаевич образумится, - эти люди делали все-таки очень важное, несмотря на всю свою мнимую бессмысленность, дело. Они создавали реальность, которой управляет слово, а не простейший условный рефлекс - и получилось так, что когда их собственные, смешные и глупые слова за ненадобностью объявили лишними и отменили, то вместе с ними из жизни общественной исчезли и все остальные, хорошие.
III.
Пять лет, которые имеет смысл отсчитать от XIX партконференции 1988 года, зачавшей будущий Съезд народных депутатов, до первых утренних часов 4 октября 1993 года на Пресне, были временем, которое стоило бы, как в условном научно-фантастическом романе, бесконечно проживать заново, раз за разом, даже и зная, что изменить и поправить что-либо - уже не в твоей власти. Что-то подобное, что-то сравнимое по одновременной концентрации заблуждений и чудес уже случалось в русском двадцатом веке: в 1917-1927-м, а затем, в сильно ослабленном варианте, где-то между 1956-м и 1964-м. Но в чем же величие ранних девяностых, почему от их пейзажей, идолов, злодеев и потрясений, как и в случае с 1920-ми и 1960-ми, исходит странный исторический свет, в то время как иные эпохи - это попросту кровь, хлеб, колбаса, телевизор, ностальгия по ним же. Отчего Москву Гавриила Попова так томительно приятно припоминать, отчего интересен журнал «Столица», по нынешним меркам, прежде всего, наивный?
Уж конечно, не потому, что митинги, танки, стреляйте, нет, не стреляйте, в отставку, позор, не дадим, победим, партократы, наследие сталинизма, честнейшие люди, отец Глеб Якунин, «Саюдис», Тельман Гдлян, проснитесь, Михаил Сергеевич, мы все вас просим, проснитесь. Весь этот пафос непоправимо ветшает на следующий день, ну а лет через двадцать он интересен только как букинистический казус, архивная новость для тех, кто уж очень не любит сегодняшних новостей - эффективныхмаркетинговых, прости Господи, инновационных.
Но и все рынки, прилавки, чудо-товары прямо с пола и из рукава, биржи, банки, заводы (вентиляторные), винные напитки, перестрелки, портреты святого старца Григория, тишинские побрякушки и палашевские помидоры, кухонные разногласия насчет Корнилова и Пиночета, ларьки, министры-капиталисты (молодые и откровенные) и ножи-топоры, которые нехороший Союз Писателей, отрываясь от сожжения чучела Евтушенко, точил против первокурсниц и их принципиальных родителей, - все эти мелочи исчезнувшей жизни интересны сами по себе, как любые умершие подробности, но эпоху украсили все-таки не они.
Ранние девяностые годы были прежде всего временем, когда не было обывателя. Временем, когда благоразумная, жадноватая, самодовольная, насквозь материалистическая, и потому разрушительная, и главное, несомненно антихристианская в основе своей житейская «норма» получила полную и решительную отставку. Мы их тогда победили - иначе не скажешь. «Их» в данном случае значит вовсе не машущую портретами у Музея Ленина «реакцию» - она и сама тогда была насквозь безумной, взбалмошной, шебутной, ничем, на самом-то деле, не отличаясь от прогрессивных депутатов, на которых тогдашние монархисты и коммунисты ходили в атаку.