Русская жизнь. Девяностые (июль 2008)
Шрифт:
– Ну ты опять за свое… Я же говорил тебе уже сто раз.
– Ничего, ничего. Созреешь, никуда не денешься. Я тебе в понедельник позвоню. Буду обзванивать список знакомых, и тебе в первую очередь звякну. А ты думай. И особенно подумай о том, что я тебе сегодня говорил про цель. Цель - это главное! Цель - великий менеджер!
Николай махнул рукой и направился к автобусу. Мне тоже надо было на этот автобус, и я пошел за ним. А человек со значком и толстым кейсом остался на остановке.
Автобус вырулил на почти пустую Волоколамку. Николай покосился на меня и пробормотал:
– Он сумасшедший…
И матерно выругался.
Дмитрий Быков
Два пе
Петрушевская и Пелевин: певцы конца века
I.
В девяностые годы русская литература вместо предполагаемого расцвета пережила серьезный упадок. Это было связано со многими обстоятельствами, в том числе с необходимостью выживать, - однако такая необходимость не помешала в двадцатые ни Платонову, ни Булгакову,
Когда- то герой Стругацких предупреждал: «Разрушить старый мир, на его костях построить новый -это очень старая идея. Ни разу пока она не привела к желаемым результатам. То самое, что в старом мире вызывает особенное желание беспощадно разрушать, особенно легко приспосабливается к процессу разрушения, к жестокости и беспощадности, становится необходимым в этом процессе и непременно сохраняется, становится хозяином в новом мире и в конечном счете убивает смелых разрушителей. Ворон ворону глаз не выклюет, жестокостью жестокость не уничтожить. Ирония и жалость, ребята! Ирония и жалость!» Это действительно самый верный рецепт - по крайней мере в таком разлезающемся по швам мире, который описан в «Гадких лебедях» и в котором жила Россия накануне перемен. Для двадцатых годились и более радикальные рецепты: «И ныне, гордые, составить два правила велели впредь: раз - победителей не славить, два - побежденных не жалеть». Эта позиция Ходасевича - не скажу, чтобы стопроцентно плодотворная, но цельная, - могла еще сработать в России послереволюционной; но в России постперестроечной ее надо было скорректировать. Жалеть побежденных, поскольку в их число автоматически попала вся страна, причем жалеть страстно, надрывно, до слез, чтобы хоть до кого-то достучаться. Что касается победителей - «не славить» их теперь уже мало. Их надо уничтожать, размазывать тонким слоем; ирония и жалость трансформировались в сардоническую насмешку и слезную сентиментальность. Поскольку совместить такие крайности в одном лице крайне сложно (удавалось, пожалуй, Гоголю да Зощенко, и оба заплатили за это душевным здоровьем), - в девяностые эта необходимая писательская ниша поделилась на две. Роли исполняли Виктор Пелевин и Людмила Петрушевская.
II.
У них много общего на внешнем, бытовом уровне: полный отказ от интервью и общения с поклонниками (Пелевин сделал несколько исключений после перехода в «Эксмо», Петрушевская один раз сходила на ток-шоу Шендеровича на «Свободе» и периодически выступает с творческими вечерами). Несомненный артистизм (вышедшее на пластинке авторское чтение Пелевина тому порукой, а как читает свои рэпы Петрушевская - слышали многие). Оба начинали со стихов (Петрушевская пишет их и сейчас, называя «строчками разной длины») - но это примета почти всех серьезных прозаиков. Оба известны замкнутостью, экстравагантностью и амбивалентным отношением к советскому прошлому, что выдает глубокие и незажившие детские травмы. Впрочем, «амбивалентность» - не совсем то слово. В общих чертах их реакция на девяностые годы выражается простой фразой: было плохо, а стало хуже. Или, как заметил Пелевин: «Главное ощущение от перемен одно: отчаяние вызывает не смена законов, по которым приходится жить, а то, что исчезает само психическое пространство, где раньше протекала жизнь. Люди, которые годами мечтали о глотке свежего воздуха, вдруг почувствовали себя золотыми рыбками из разбитого аквариума. Так же как Миранду в романе Фаулза тупая и непонятная сила вырвала их из мира, где были сосредоточены все ценности и смысл, и бросила в холодную пустоту. Выяснилось, что чеховский вишневый сад мутировал, но все-таки выжил за гулаговским забором, а его пересаженные в кухонные горшки ветви каждую весну давали по нескольку бледных цветов. А сейчас меняется сам климат. Вишня в России, похоже, больше не будет расти».
Неважно, хороша или плоха эта ситуация (неизбежное вообще вряд ли подлежит моральным оценкам). Важно для начала ее отрефлексировать, отбросив ничего не значащие термины вроде «гласности» или «капитализма». Два лучших писателя девяностых (не сбавившие оборотов и в нулевых) четко поделили обязанности: всякому литератору никуда не деться от роли врача для социума, сколько бы мы ни повторяли сомнительную фразу Герцена: «Мы не врачи, мы боль». Боли и без нас хватает. Пелевин виртуозно ставил диагнозы. Петрушевская лечила то, что еще можно вылечить.
Они удивительно сходятся в своей исходной констатации - сходятся настолько, что Петрушевская в наиболее изобретательном (и наиболее пелевинском) своем сочинении «Номер один, или В садах других возможностей» сослалась на младшего коллегу: «Обычная архаика. Каменный век прет изо всех подворотен с каждым новым поколением детей. Наиболее приспособленные к этой жизни так и сохраняют инфантильность, уходят потом в бандиты и в охрану, иногда одновременно. 15 % мужского населения в охране (данные Козихиной), 28 % в бандитах. Цивилизация, образование, взросление их не касается. Правополушарная, неразвивающаяся цивилизация. Не способная к прогрессу. Скоро они вымрут. Не будет ни этой культуры, ни этих поэм. Наши дети стихов не слагают, бессловесны и в подавляющем большинстве бессовестны, маленькие первобытные, хотя свой стыд у них есть, какие-то свои запреты, табу, приметы, на трещины не ступать, стучать ровно столько-то раз или ровно десять шагов сделать до угла… Излюбленные числа, нумерология. В такой-то день падаем на дно, не шевелимся (тринадцатое). Ананкастический синдром, вторая система метаболизма. То есть в первой системе метаболизма, в древности, человек бежит от опасности или, наоборот, за добычей. Вторая система метаболизма - когда эти непосредственные связи уже не существуют. Бегство не поможет. Тогда надо постучать по дереву точное число раз, плюнуть через плечо, на определенную цифру запрет (синдром в ДПП), посчитать сколько трещин в асфальте, сколько окон на противоположном доме (диагноз Надежды Тэффи, без этого она не могла стронуться от двери), вернувшись посмотреться в зеркало, произнести заклинание. Уехать (распр. способ). Уйти пешком. Не наступать на крышку канализационного люка. Возникает система оберегов. Свод нелогичных жестов и поступков. Все дети, однако, через это проходят. Почти религиозные понятия, оттуда недалеко до ритуала, молитвы. Пошептать три раза. Если эти правила не соблюдать, то будет великое горе с мамой. Начала всех религиозных обрядов - куда ступить, сколько шагов до поворота, как переставить предметы (ритуалы новых религий см. обряды рамакришнаитов, под бормотание молитв с определенной скоростью переставляются инсигнии, да и порядок поворотов процессий и восклицаний в старых конфессиях, равно как если не постучать пять раз, то мама умрет. Этого они боятся больше всего. Матриархальные дети). Надо бы заняться сбором материала, уходит же и это. Вырождаются, новые уже не знают стыда и правил. Вырастают психопаты совсем страшные».
Высшие духовные практики уничтожены, срезаны, как верхний слой почвы. Социум проваливается в архаические, этажом ниже. А поскольку процесс этот в России происходит регулярно - примерно каждые сто лет, с разной степенью интенсивности, - и возрождение надстройки всегда идет медленней, чем ее разрушение, то главным законом жизни социума становится стадиальная деградация, что и было предсказано Пелевиным во фрагменте «Зомбификации», отлично дополняющем отрывок из романа Петрушевской. Они сошлись в главном исходном диагнозе: в семнадцатом, разрушив христианство, общество провалилось в магию. В восемьдесят пятом оно разрушило еще и магию, провалившись в первобытные страхи, в детство, в синдром навязчивых состояний, описанный у обоих многажды, но особенно наглядно - у Пелевина в «Числах». Причина этого падения в «Зомбификации» объяснена так: «Теперь представим себе бульдозериста, который, начитавшись каких-то брошюр, решил смести всю эту отсталость и построить новый поселок на совершенно гладком месте. И вот, когда бульдозер крутится в грязи, разравнивая будущую стройплощадку, происходит нечто совершенно неожиданное: бульдозер вдруг проваливается в подземную пустоту - вокруг оказываются какие-то полусгнившие бревна, человеческие и лошадиные скелеты, черепки и куски ржавчины. Бульдозер оказался в могиле. Ни бульдозерист, ни авторы вдохновивших его брошюр не учли, что, когда они сметут все, что, по их мнению, устарело, обнажится то, что было под этим, то есть нечто куда более древнее.
Психика человека точно так же имеет множество культурных слоев. Если срезать верхний слой психической культуры, объявив его набором предрассудков, заблуждений и классово чуждых точек зрения, обнажится темное бессознательное с остатками существовавших раньше психических образований. Психический котлован, вырытый в душах с целью строительства „нового человека“ на месте неподходящего старого, привел к оживлению огромного числа архаичных психоформ и их остатков, относящихся к разным способам виденья мира и эпохам; эти древности, чуть припудренные смесью политэкономии, убогой философии и прошлого утопизма, и заняли место разрушенной картины мира».
III.
Но когда Пелевин, очень рано все понявший, в 1991 году писал «Зомбификацию», - было еще не совсем понятно, что в 1985 году случился очередной провал бульдозера, только-только успевшего подняться до уровня советской культуры семидесятых (мировоззренчески и философски это была культура довольно убогая: даже у лучших ее представителей - Тарковского, Высоцкого, Шукшина, - вместо мировоззрения был эклектический набор абстракций, тот же Тарковский всерьез штудировал д-ра Штайнера, а многие творцы так и остановились на концепции социализма с человеческим лицом, и ничего - творили). Глубина нового низвержения стала очевидна в середине девяностых. Многие интеллигенты и даже интеллектуалы в это время дали себя загипнотизировать, потому что рады были обманываться (этот процесс в исчерпывающей и несколько даже избыточной полноте описан в романе Максима Кантора «Учебник рисования»). Они искренне желали видеть в новой архаике социальный прогресс, а в бандитизме - гуманизм, повторяя заклинание «Зато колбаса» (или, для аудитории побогаче, «Зато заграница»). Некоторая часть литераторов тоже повелась, в ответ на любые недоумения по поводу современности повторяя: «Вы просто забыли совок». Именно этим заблуждением (иногда сознательным, чаще же искренним) объясняется почти поголовное ничтожество русской литературы, предавшей свои традиционные задачи.
После этого очередного провала надо было спасать тех, кого еще можно спасти, - неправильных мыслящих существ, успевших вырасти в советской теплице в ее последние годы и не готовых к немедленной мутации. Обязанности и здесь оказались поделены: Пелевин стал любимым писателем своих ровесников, сохранивших некие представления о добре и зле, по-советски ограниченные, но все-таки отличные от блатных. У блатных никакого кодекса нет, кроме «Умри ты сегодня, а я завтра». Петрушевская, в соответствии с характером и темпераментом, занялась стариками и детьми.