Русская жизнь. Мужчины (январь 2009)
Шрифт:
Больше других доставалось тогда художникам. Их выгоняли из Академии и из Мухи, и устраивали им драки на улице, когда при первой же оплеухе из-за угла выезжала милицейская «раковая шейка», хватала участников, увозила в участок, откуда нападавшие отправлялись дальше по месту службы, а пострадавший художник как злостный хулиган изолировался от общества на срок в зависимости от глубины игнорирования принципов социалистического реализма. Это было золотое время для акул-собирателей. Будущие знаменитые неформалы Шемякины и Богомоловы шли просто даром или за какие-то постыдные гроши. Из глупости или из-за каких-то идиотских принципов я у них картины не покупал и не выпрашивал, кроме одной-единственной акварели Аксенова. Она мне очень нравилась, и я ее назвал «Бенвенуто Челлини и его брат Вася».
Художники были всегда голодными, и я по возможности подкармливал их. Много позднее я также выручал писателей и молодых режиссеров, у которых всегда горела душа после вчерашнего. Почему-то я всегда попадался им именно на следующий день. Но я понимал, что участие в обществе отверженных и непонятых требует от меня жертв, и безропотно вносил свою лепту, подобно Левию Матвею, который вначале примкнул к этим оборванцам в основном из любопытства, а потом проникся всей душой.
Приближалось окончание университета. Экспериментальный диплом физфака требовал всего времени. Я сидел за железной дверью и делал нечто, чем очень интересовалось руководство кафедры и какие-то далекие чины. Встречаться с единобрючниками стало совершенно некогда. И тут я узнал, что Майк, плавая на парусном ботике по Лемболовскому озеру вместе со своей мамашей и дочерью известного писателя, утонул. Налетел шквал, ботик перевернуло, Майк пытался спасти женщин, но не спас и утонул вместе с ними. Во мне все оборвалось. Вот тут-то колокол Джона Донна и зазвонил во всю мощь. Вся наша жизнь - это сплошная череда невосполнимых утрат. И так до самого конца, пока мы сами не станем невосполнимой утратой хотя бы для кого-нибудь.
«Меня отметили как молодого писателя»
– Арсений Борисович, расскажите немного о себе.
– Родился я в 1929 году, в простой ленинградской семье. Первые мои литературные опыты, как ни странно, были связаны с редактурой и цензурированием. Случилось это так. Школу, в которой я учился, во время финской войны оборудовали под госпиталь. Мы ходили туда навещать раненых, помогали им писать письма домой (у многих были обморожены, а то и ампутированы руки). Записывали под их диктовку длиннейшие письма на родину, но соображали, что письма этих ребят нуждаются в редактуре с оглядкой на военную цензуру. Мы прекрасно понимали: то, что нам рассказывают раненые, находится в вопиющем противоречии с фронтовыми сводками.
– Как же вам удалось в столь юном возрасте разобраться в таких тонкостях? Родители объясняли?
– Ничего они не объясняли. Мы сами были не по годам сообразительны. Наркома Ежова и всю его компанию, мы, восьми- девятилетние мальчики, просто ненавидели. Ведь отцов наших одноклассников сажали… Мы понимали, что никакие они не вредители, мы же знали их, бывали друг у друга в гостях…
– Это какой-то ваш узкий дружеский круг?
– Какой там круг! Весь класс. Сорок человек. Пятнадцать из них были лишенцами. Мы понимали, что все вокруг - жуткая ложь. И в этой лжи жили. Верили друг другу, а не газетам.
– А в школе по литературе пятерки были?
– Да, но в девятом классе у меня начались некоторые трудности. Стали проходить Толстого. А я его хорошим писателем не считал. Во-первых, мне казалось излишним обилие текстов на французском. Никто из русских писателей такого себе не позволял. Во-вторых, сама позиция автора, его назидательность… Все преподносится как истина в последней инстанции, даже описания природы. И, наконец, сам язык с его громадными, необъятными фразами (скорее, характерными для немецкого языка) с множеством сложносочиненных и сложноподчиненных предложений. Ну как можно было так писать после Гоголя? Вот поэтому у меня возникали трудности с учительницей литературы. Отношения не сложились. Я получал свои пятерки, но они всегда были какие-то скандальные. Когда я оканчивал школу, литература не была моим любимым предметом. Поступил на физический факультет в 1946 году, и началась другая жизнь. В основном она шла за стенами университета. Я подружился с молодыми художниками, писателями, музыкантами.
– Каковы были ваши первые литературные опыты?
– Я сочинял сценки для физтеховских капустников. Довольно неуклюжие, зато неподцензурные. Физики всегда считали себя свободолюбивыми, и академики это всячески приветствовали. Например, академик Петр Леонидович Капица приходил к нам, потирая руки: «Дайте-ка мне что-нибудь запрещенное почитать, обожаю читать запрещенные вещи!» Как-то мне предложили написать репризы для эстрады. Но ничего толкового не вышло. Так литературная стезя на долгие годы для меня закрылась. А открылась вновь уже в начале этого века, когда я своему сыну-студенту пытался рассказывать к месту и не к месту всякие истории из жизни, о людях, с которыми мне довелось встречаться, - знаменитых ученых, покойном патриархе Алексии Втором, Вячеславе Михайловиче Молотове, Жаклин Кеннеди… Сын сказал: «Знаешь, старик, вот ты лучше напиши все это дело, мы напечатаем, а потом будет время - прочту. Потому что ты зря тратишь на меня время, расходуешь свой порох. Сядь и напиши».
– А как рассказы попали в журнал?
– Один мой приятель, тоже физик, Миша Петров, приятель Бродского, Битова и Довлатова, отправил туда мои рассказы по электронной почте. А они возьми да и напечатай.
– Отклики на первую публикацию были?
– Да, меня отметили как молодого начинающего писателя.
– А как появилась книга?
– В той же «Звезде» меня стали убеждать, что надо издать сборник. И профессиональные критики советовали. Случилось так, что первое предложение поступило от Геннадия Комарова, главного редактора издательства «Пушкинский фонд» (тоже физика, кстати). И сын сказал: «Давай-давай, я это дело профинансирую по мере своих скромных возможностей». Возможности оказались неплохими, и книжка очень быстро вышла, и я весь небольшой тираж - 500 экземпляров - взял с тем, чтобы его дарить своим друзьям, близким, тем, кому это может быть интересно. Сейчас осталось сто, но число запросов растет… Я не хотел продавать свою книжку. Не хотел, чтобы она становилась предметом купли-продажи. Мне было бы неприятно увидеть ее на прилавке. Я писал не для заработка. Для меня большим удовольствием было книги дарить. Если кто-то вдруг согласится издавать мою вторую книгу, я поступлю так же.
– Как бы вы определили жанр, в котором пишете?
– Наверное, это рассказы-мемуары. Иногда я описываю реальные события абсолютно точно, как я их помню; некоторые мои истории являются комбинацией реальности и вымысла. То есть описывают события, которые не происходили, но могли бы происходить. При этом иногда правда бывает фантастичнее вымысла.
– Вы ведь описываете реальных людей, зачастую с именами и фамилиями. То есть используете жизнь своих знакомых как литературный материал. За это порой упрекали Довлатова…
– Но я, в отличие от Довлатова, обо всех писал с симпатией. Потому что я писал о людях, которые мне нравились. В моих рассказах нет отрицательных персонажей.
– Вы продолжаете писать?
– Да. Сейчас пишу пьесу о современной России на материале истории Древней Греции.
– Что вдруг?
– как говаривала героиня «Записных книжек» Довлатова?
– Ностальгия по временам капустников, может быть…
– Как вы думаете, она когда-нибудь будет поставлена?
– Глубоко сомневаюсь. Во-первых, я неопытный драматург. А во-вторых, цензура не пропустит. Ведь то, что происходит сейчас, мне очень не нравится. Я считаю, что все идеалы 60-х годов забыты. Люди моего поколения были устойчивы к промывке мозгов, воспитали в себе иммунитет: пропаганда сама собой, а жизнь - сама собой. Сейчас история повторяется. Мы уже старые, ничего не можем, кроме как усмехнуться горько и посмеяться над тем, что кажется смешно. А сумеет ли молодежь стряхнуть лапшу с ушей - это вопрос.