Русская жизнь. Захолустье (ноябрь 2007)
Шрифт:
Кстати, о терактах и провинциальных скандалах. Пресловутая Кондопога - хороший пример, как городок (имевший уже, кстати, задатки маленького центра) сумел существенно повысить свой статус за счет малоприятного, в общем-то, происшествия. Внимание высшей власти к городу возросло на порядки, что создало новые трудности, но и новые возможности. Плюс самосознание - имя города, доселе известное только полиграфистам, стало нарицательным, вся страна выучила, где в этом слове ударение. Хотя бы на какое-то время жители Кондопоги ощутили в центре событий - то бишь, в центре как таковом. На карте России появилась еще одна окрашенная точка.
Впрочем, тут важно не переусердствовать. Самый известный город нашей страны, Грозный, в советское время - глушайшая провинция. Теперь он перестал ею быть, но и быть он тоже перестал. Сейчас его отстроили, но это уже другой город.
Но довольно о грустном. Поговорим о противном.
* * *
Житель глуши, дорвавшийся до центра, - вечная тема для ламентаций. В любом европейском языке имеется презрительное словечко «провинциал» в значении «тупой болван из глуши, не знающий последней моды и незнакомый
Про провинцию даже песен не поют. Это, кстати, родовая ее черта. Есть песни про центры: про Москву, еще больше про Питер; этот город с особенным чувством воспевают провинциалы типа того же Шевчука. Есть песни туристические, есть профессиональные - скажем, фольклор геологов или там нефтяников - они про дальние края, то есть какие-нибудь Саяны, про горы и кручи, про тайгу, на худой конец про тундру, только бы не про «волчьехренск». Провинция - не центр и не дальние края. Последние являются точкой притяжения хотя бы для эскапистов. Провинция не привлекает никого. Это область чистого отталкивания, «место, куда никто никогда не приедет». Зато оттуда - бегут.
Для жителя центра, например, для настоящего коренного москвича - это неприятно. Его раздражают понаехавшие, и это совершенно естественно. Но можно и понаехавшего понять. Он совершил именно бегство - из мест гуманитарной катастрофы. Человек, рванувший из волчьехренска, чувствует себя как спасшийся от пожара, наводнения и укуса вампира. Поэтому он и ведет себя как человек, спасающийся от опасности. То есть предельно биологично: стыд и совесть у него отключаются. Он цепляется пальцами за московский воздух, и не оторвешь эти пальцы. Впрочем, никто так не ненавидит понаехавших, как понаехавшие раньше. Это опять же биологическое: так спасшийся пассажир «Титаника» бьет гарпуном по рукам лезущих в шлюпку, чтобы та не перевернулась.
Увы. Наши «энергичные провинциалы», парвеню с претензиями, все чаще минуют Москву и прочие местные центры, устремляясь в NY и LA - где центральность центральнее и жизнь настоящее. К нам же прибывают те, кому стоило бы оставаться у себя, строить свои города и свои государства. Провинциалы, не желающие стать частью центра, а желающие превратить немногие российские центры в филиалы провинций (неважно, родных ли или восточных шайтан-аулов, если кого волнует национальный вопрос). Провинция едет сюда не для того, чтобы переродиться, а чтобы надуть нас своей пустотой.
Скажу просто: иногда идешь по родному московскому переулку и чувствуешь острое желание уехать куда-нибудь в Мышкин.
Дмитрий Быков
Смерть народника
Из цикла «Типология»
«Типология» - обширная серия очерков, развивающая идею циклического развития России и неизбежного повторения тех или иных ситуаций и биографий, сопровождающих ее историю. Как показывает опыт, прогностическая польза налицо, но процент читателей, которым все мои аналогии кажутся притянутыми за уши, остается стабильно высоким. Этим читателям лучше не тратить желчь попусту и почитать что-нибудь другое. Есть люди, для которых набоковская «пестрая пустота» утешительнее любой закономерности - и, возможно, человек, едущий по железной дороге и уверенный в своей способности выбирать направление, действительно счастливей того, кто понимает ЖД-устройство.
I.
Поскольку вся русская история более-менее помещается в сто лет, неутомимо воспроизводясь в разных декорациях с одним и тем же результатом, основные ее персонажи суть не люди со своим набором пристрастий и убеждений, а социальные роли, и вся нравственная коллизия заключается не в том, совершать или не совершать тот или иной поступок, а в том, принять ли тетрадку с ролью при их распределении или гордо отказаться, провалившись в массовку. Соглашаясь на роль, актер подписывается на целый комплекс действий, от которого его не может избавить даже самоубийство на сцене: если не досказан последний монолог - веревка оборвется, пистолет даст осечку. Персонажей каждого из сегментов русского исторического цикла несложно перечислить по пальцам: в литературе - свой набор. В эпоху революций обязательно бурно расцветает поэзия и несколько вянет проза, идет бурная борьба архаистов с новаторами, наиболее популярен оказывается музыкальный сентименталист с умеренно прогрессивными убеждениями, обреченный сказать революции «да»: аналогии между Жуковским, Блоком и Окуджавой могли бы составить предмет отдельного исследования. В эпоху заморозка от всего многообразия остается один большой поэт - транслятор общественных запросов, соразмерный государю и уважаемый им, несмотря на все несогласия; от либералов он бедствовал, но при тиране выжил. Пушкин эту нишу обозначил, Пастернак делал все, чтобы из нее выпасть, но в 1931 - 1937 годах играл примерно подобную роль, что и отрефлексировал в стихах: «И те же выписки из книг, и тех же дел сопоставленье»… Для оттепелей характерен бурный расцвет талантов в условиях государственного патроната и дозволенных свобод, для застоев - общественная депрессия и декаданс; но самой интересной фигурой в философии и литературе времен оттепельно-застойного перехода является народник.
Не мной замечено (это соображение содержится в большинстве словарных статей о народничестве в литературных и философских энциклопедиях), что первым русским народником, по сути, был Радищев; он был не одинок - подобные мысли посещали и просветителя
– за вещи вполне невинные, за буквы! «Путешествие из Петербурга в Москву» - первая русская народническая книга: никаких призывов к революционному переустройству общества в ней нет, не то б и в печать отдавать не стоило. Автор искреннейшим образом надеется, что помещик сам раскается и перестанет тиранить крестьянство. Радищев сроду не был революционером (как и умеренный просветитель Новиков, чья главная вина состояла в масонстве): не надо никаких восстаний и переустройств, у нас не Англия, не Франция, у нас жив в народе нравственный идеал, надобно только дать вещам устроиться естественным образом! Но эта-то мысль для российской власти - нож вострый; осторожный и лояльный советчик для нее стократ опасней открытого и непримиримого врага. Врага можно игнорировать, скомпрометировать, уничтожить, он зла нам желает, народ его никогда не поддержит, - а советчик претендует на эволюционное изменение ситуации, что может наконец вывести нас из уютного внеисторизма в реальное историческое бытие. Этого мы боимся больше всего на свете.
Народничество шестидесятых-восьмидесятых годов XIX века тоже выросло из неприятия революционных, примитивно-антиправительственных идей, из вражды к радикализму (почему Чернышевский - справедливо почитаемый одним из столпов народничества - и был наказан жесточе многих явных заговорщиков). Народничество - попытка нащупать свой, органический путь; в народе уже есть здоровые основы жизни - дайте же людям просто жить, избавьте от рабства, и мы эволюционным путем нащупаем правильное общественное устройство! На этом сходилось огромное количество разномастных литераторов, несравнимых по уровню дарования: символами народничества сделались Лавров, Михайловский, Засодимский, Златовратский, Григорович, Елисеев - та самая порода искренних и трогательных народолюбцев, о коей Гиппиус впоследствии написала мемуарный очерк «Благоуханные седины». Седины, кажется, были у них с младости - настолько солидны, окладисты, добродетельны уже и ранние их писания, так увесисты четырехсложные фамилии, так беспримесна и незапятнана вера в идеалы. Все они писали о русской общине, и главный роман Златовратского так и назывался «Устои»; разложение этой общины было для них очевидно, но представлялось им следствием неправильных социальных условий, потому что в идеале-то община вечна, и ничто не может ей угрожать. Поэзия общинного труда - непременная тема народнической прозы. Обязательно наличествует кулак (за что народников любили и переиздавали при советской власти), но есть и носитель народной морали, дедка-резонер (его в советских послесловиях обязательно клеймили как художественно слабый, несочный образ, следствие идеализации крестьянства). Много балагуров с лубочными поговорками. Основополагающий пафос народничества - ощущение вины перед людьми физического труда, которые избавили от него интеллигенцию и теперь должны получить от нее в отплату просвещение, лечение, чтение вслух… Именно просветительские идеалы отчего-то были российской власти особенно отвратительны - вероятно, потому, что именно просвещение эффективно борется с рабством, а революция только меняет местами рабов и хозяев, оставляя в неприкосновенности сам институт.
Невыносимо скучно сегодня читать солидные, обстоятельные народнические тексты, у которых даже названия как на подбор унылы: «Антон-горемыка» Григоровича, «Горькая судьбина» Писемского, «Золотые сердца» Златовратского… Все дотошно, подробно, почвенно, предсказуемо, - при этом народники знали материал, и не нужно думать, будто крестьянскую жизнь понимал один Толстой, видевший в ней сплошную власть тьмы. В ней понимал и Глеб Успенский - классический, убежденный народник, так никогда и не пришедший к марксизму; ее отлично знали и Слепцов, и Решетников, и несчастный Засодимский, ставший нарицательным для многих поколений студенчества: «Так ты ей уже Засодимского?» Реализмом в этих текстах, конечно, не пахнет: как показала практика, «устои» были в значительной степени плодом воображения народников, искавших в крестьянстве идеал на почве разочарования в революции (симптоматично, что большинство народников начинали как радикалы, бегали в подпольные кружки и лишь потом жестоко раскаялись, уверовав в чужеродность революционных сценариев для русской жизни). Реалии налицо, корневой правды - столь ощутимой у Толстого каким-то подземным гулом - нету и близко. Однако чего у народника не отнять - так это страстного желания портретировать, увековечить, ввести в литературу огромное большинство российского населения, которое доселе совершенно ускользало от писательского внимания. Народники, движимые чувством вины, искупали его описанием самого многочисленного, нищего, трудноживущего класса: пусть эти крестьяне сусальны и лубочны (а кулаки звероваты, а бабы забиты) - все-таки это крестьяне. Полемикой с народниками займутся настоящие реалисты вроде Чехова («В овраге») и Бунина («Деревня»), отважившиеся изобразить богоносца как он есть.