Русская жизнь. Земля (сентябрь 2007)
Шрифт:
Это было, наверное, двадцать пять лет назад - четверть столетия прошло, кто бы мог подумать. В соседский дом на лето приехали дед с внуком. Деда так и называли все - Дачник. Тогда это еще было редкостью, дачники. Сейчас все наоборот, одни лишь дачники и остались.
У деда была фамилия Вайнерман, и до прихода новых времен я был уверен, что дед немец. Внука его звали Валей. Валя Вайнерман.
Мы бродили по округе, как Пушкин с Дельвигом, я тогда уже знал эти две фамилии, и мне наши прогулки казались необыкновенно поэтичными. И разговоры наши были неспешны и мудры. Так мне думалось, хотя наверняка мы лишь бездарно воображали и
Вообще мы казались тихими подростками, но потом неожиданно для самих себя украли плот у взрослых пацанов с дальнего порядка, и целое лето наполнилось смыслом, бесконечным купанием, ежевечерним сокрытием плота в кустах у мостков, на которых, Боже мой, мать моя полоскала белье вплоть до самой осени, в ледяной уже воде. Это ведь не в книгах у деревенщиков я прочел, это было в моей еще, даже не прошлой, а позапрошлой какой-то жизни. Мать на мостках у черной воды с белым бельем.
И вот к Вале и деду должна была приехать бабушка. Дед оставался к данному событию совершенно равнодушным, а Валя ждал и волновался. Ситуация усугублялась тем, что бабушка приезжала в день своего рождения. Нужно было готовить ей подарок - а что он мог подарить, Валя Вайнерман, мальчик семи, что ли, лет или восьми.
Денег ему дед не давал, да и нечего тогда было купить.
Утром, за несколько часов до приезда бабушки, Валя был у меня, всем видом источая почти невыносимую для детского сердца печаль. На улице начал накрапывать дождь, и это не прибавляло нашим поэтичным душам светлого настроения. Где-то вдали загромыхало, словно кто-то вместо привычных деревенских ковров решил вывесить и отбить огромный лист железа.
– Валя!
– вдруг осенило меня.
– Помнишь, мы с тобой видели викторию? У Чертановых?
–
Чего?
– спросил Валя, оживившись, но не веря еще своему счастью.
–
Ну, ягоды виктория.
На улице вдарило, да еще со вспышкой, неожиданно и злобно; мы слетели, громыхая детскими костями, с окна и сразу засмеялись своему искреннему, как детство, страху.
–
И чего?
– спросил Валя, отдышавшись.
Я смотрел за окно, где начался такой дождь, что не стало видно деревянного нужника, стоявшего во дворе, в двадцати шагах от дома.
–
А того! Представляешь, как обрадуется твоя бабушка, когда она приедет, а у нее на столе два ведра ягод?
–
Два ведра?
–
Два ведра. Пошли скорее.
–
Давай после грозы, - предложил Валя; на улице громыхало и поливало настолько бурно, что даже в доме приходилось разговаривать во весь ломкий голос.
–
С ума сошел, Валя? Надо сейчас, пока все попрятались.
Взяв в кладовке два огромных ведра, нахохлившись, мы вылетели на улицу, как сумасшедшие воробьи, сразу же безудержно заскользив на грязи и вымокнув до последней синей жилки.
В грохоте и ливне мы, ежесекундно сбиваемые с ног, добрались до огорода, пролезли, узкоребрые, меж досок и начали собирать ягоды.
Мир был полон грозой и дрожал, как передвижное шапито. Земля пузырилась вокруг нас, словно живая. Глаза заливало ледяным кипятком. Грядки смешались, будто их растерли по огороду тяжелой ладонью. Ягодные листья никли к земле. Ягоды влипли в грязь, и чтобы извлечь их, приходилось черпать землю, обильно загоняя ее под ногти.
Трясущиеся и хохочущие от ужаса, в безумных вспышках громовых, мы бросали в свои железные, полные воды ведра сгустки грязи в форме сжатой детской ладони, несчастные
Мы вытирали глаза и рты, и рты наши были черны, а бесстыжие глаза грязны, даже дождем не смывало эту грязь и черноту.
И когда меня спрашивают, что я знаю о почве, я отвечаю: знаю все. Я черпал ее, кормился ею, мазался ею, ползал по ней на животе. Знаю, что когда вокруг гроза, на почве растут ягоды, и сердце толкает кровь так, словно взмахивает крыльями.
Теперь моей почвы касаются легкими стопами мои дети - и кто же мне докажет, что говорить о почве дурно.
Вчера видел: сын двухлетний снял под яблоней сандальки, поднял яблоко с земли, ходит-покусывает, иногда снова присядет и смотрит на розовые пяточки: не налипло ли чего от куры или от гуся, - пахнет противно, зато смотрится на пяточке красиво, как акварельный мазок.
Встанет, идет дальше, делает бессмысленные круги, кругом птицы и солнце.
Растворенные в почве сердца его деда и прадеда ликуют, поддерживая эти пяточки, - я уверен в этом ликовании, как в своем имени.
Кровь моя поет беззвучно. Сейчас тоже пойду сорву себе яблоко.
Дмитрий Ольшанский
Инсталляция или смерть
Проблески жизни на веницийских камнях
На минуту старик растерялся.
– Вы приезжий?
– спросил он.
– Вы не живете здесь?
– Нет, не живу, - сказал я.
– Ну, значит, вы хотите посмотреть могилы, - сказал старик.
– Гробницы, знаете, закопанные люди, памятники.
– Я не хочу смотреть ваши могилы. Зачем это мне?
– Может быть, вы посмотрите надгробное окно?
Я не согласился даже на это, и старик выпустил свой последний заряд.
– У меня есть там внизу, в склепе, пара черепов. Идемте же, посмотрите черепа. Вы молодой человек, вы путешествуете и должны доставить себе удовольствие.
Тут я обратился в бегство и на бегу слышал, как старик кричал:
– Посмотрите черепа! Вернитесь же, посмотрите черепа!
Джером Джером
I.
Четыре часа заполдень и полтора графина сухого, церковь Санто-Стефано и жареный окунь: я сидел на площади, покинутой даже американскими пенсионерами, в дремотном одиночестве, не имея сил и желания подняться. Надо бы посмотреть Фрари, пора допивать и отправляться во Фрари, - убеждал я самого себя, поглаживая запотевший стакан. Куда там: венецианские campo устроены так, что околачиваться на них можно вечно, - и если бы тревожное, беспокойное чувство туристической вины не погнало меня в сторону францисканского храма, я бы, верно, так и остался в кафе, любуясь запертыми черными ставнями окрестной готики, сокращая усыпляющий винный запас. Правда, я уже знал, что пьяную лавочку по всей Венеции закрывают с закатом. То был мой первый закат.