Русские Истории
Шрифт:
«Я не могу, не могу пережить это в третий раз. Это не так больно, как роды. Но это ж резня не внутренностей, а души. Успокойся, сейчас же. Да-да. Уже не дрожу. Только двадцать четыре часа унижений и все. Забуду, хотя те два раза не улетучиваются из памяти. Боже, сколько же их тут бедненьких! И каждый день в таком количестве да не в одной больнице, а в сотнях, тысячах городов и деревень нашей необъятной. Ну, молчи, ладно, хватит из себя слезу вышибать. Смотри, вон, никто не стонет, не молится, лица, правда, никакие, постные, желтые, пришибленные. Побывать-то в аду при жизни никто не хочет,
«Опять тошнит, в животе, будто жаба склизкая притаилась. Как распахнет пасть, так меня выворачивает. Сейчас этот гестаповский осмотр. Интересно, этим ведьмам в застиранных серых халатах на кресле таком же валяться приходилось или они святые, как первоклассницы? Господи, очередь! Всюду чертова очередь! Как же холодно! Всю одежду отобрали, фройляны нацистские. Говорят, чтоб не сбежал никто. Отсюда и голой в мороз ускакать хочется. Все женщинки смирненькие стоят, пока их не вычистили, глазки тупенькие, покорные, просящие ножичка и скальпеля да поскорее, а завтра корчиться от боли будут, но сбежать все же постараются…»
В мрачной комнате со стенами желтушного цвета и дешевым бледно-коричневым туалетным кафелем на полу, так называемой метлахской плиткой, змеится ручей из женских тел, покрытых только сорочкой и халатом и обутых строго на босу ногу в разностильные тапки, истоптанные и потрепанные или же новенькие: изящные бархатные, возможно, с опушкой, в зависимости от социального статуса их хозяйки. Большее им по больничному уставу не полагается. Это очередь тел, а не личностей. Последние этому заведению не требуются, а если случайно проявляются, то тут же уничтожаются как чуждый данной отрасли медицины элемент. Существа тянутся к школьной парте, за которой восседает начальница комнаты, а следовательно, и очереди. Она по-крестьянски сбита и по-торговому начесана, в очках с толстенными линзами, чтоб лучше разглядеть и насладиться психологическим унижением и социальным падением каждой особи женского пола.
Зима. В комнате сквозит, но писарь достаточно укутана в рейтузы, свитер толстой вязки, торчащий из-под халата цвета лежалого придорожного снега или поездного белья, и медленно заполняет журнал.
– Фамилия. Имя и отчество оставь в карманах своего халата. Я говорю: Фа-ми-ли-я. Чо не ясно? Который раз залетела? Громче. Небось, при мужике охаешь так, что стены содрагаются. Возмущаешься? На-з-а-ад. В конец, говорю, не то домой сейчас с пузом своим отправишься. Следующая. Брита? Нет? У нас тут что, пансион, санаторий иль парикмахерская обрабатывать всех вас? Не первый раз-то! Что за ясли?
Здесь же у окна, откуда дует февральский ветер, стоит гинекологическое кресло с облупившейся белой краской, рядом немолодая медсестра с бритвенным станком в жилистой руке, бритва «Нева» из которого сегодня еще не вынималась и не менялась.
– Может, я сама, – кто-то вежливо, боясь очередного взрыва недовольства, интересуется.
– Сама ты уже все сделала и получила, нечего тут хозяйничать.
Невольная клиентка специфического брадобрея при десятках глаз сочувствующих сестер по несчастью забирается на холодное железное ложе, смущенно поднимает полы халата и сорочки,
– Почему в трусах? Плохо слышала, что трусы сдаются со всеми шмотками в камеру хранения? Кто еще не снял? Ну-ка, живо вздернули подолы. Все! Тебя что, не касается? Нечего прятаться за чужую задницу! Щас домой потопаешь, там глазами и похлопаешь. Всем трусы немедленно снять и бросить в этот мешок, потом разберетесь, где чьи. Во дают! Мужиков они не стесняются, творят пред ними штучки-почемучки! А здесь скромниц из себя выделывают.
– Простите, а…
– Прощай того, по чьей милости ты тут оказалась. Меньше слов, а лучше вообще молчите, что мне надо, сама спрошу.
Начальница как-то горестно вздохнула, что выдало все-таки ее принадлежность к женщине, призванной мироустроителями страдать с первой минуты рождения, то есть рождения именно как женщины, когда вдруг еще чистая и непорочная девственность начинает исторгать из себя кровавые сгустки с упрямой ежемесячной периодичностью и сопутствующими на долгие годы страхами попасть в подобное заведение на презираемую человечеством операцию.
Женщины не сопровождали очерёдное прозябание привычным трепом или склоками. Никто не рвался вперед, хотя каждая мерзла от холода и унижения, что давило извне, но еще сильнее и болезненнее изнутри, и мечтала поскорее пережить предстоящее и упрятать его в самые дальние чуланы своей памяти.
«Боже, ну почему любовь реализует себя через это? Как после такого путешествия в преисподнюю найти в себе силы снова любить, расслабляться, мечтать, быть балованным, нежным, трепетным ребенком в объятиях любимого мужчины, когда здесь из тебя вместе с кусками мяса выхолащивают, выгребают, выскабливают Алису, Ассоль, Гретхен, Герду, Фрези Грант, тебя саму, наконец. Я уже дважды чучело, затоптанный фантик, размазанная по асфальту банановая шкурка. Кем же я буду после третьего раза металлического вторжения в мою плоть, в ту ее часть, где спят мои тайны?…»
– Недоспала что ль? Чо молчишь, когда вопрос задаю? Рубаху-то проще не могла найти? Что ты сюда в кружевах причапала? Врачам головы кружить? Ишь сказочка голубая, прозрачная, шелковая да на бретелях. Ты ж в этом на стол операционный полезешь, они не о деле, а о сорочке твоей думать будут, плохо вычистят, страдать потом будешь. Им тут женщины не нужны. Вы все – пациентки, направленные консультацией на аборт. И все. Возьмешь у сестры-хозяйки больничную сорочку, а свою сейчас снимай и – в камеру хранения.
«Главное – ни на что не реагировать. Надо переодеться в больничное тряпье – переоденусь. Тело все вытерпит, отмоюсь дома, а душу беречь нужно. Она уже раненая дважды и без надежды на изначальное восстановление. Тело – это клетки. Их вкусненько подкормить можно, витаминами, таблетками, они все дыры и залатают, все рубцы рассосут, а с душой сложнее. Она не лечится с ходом времени, только калечится, переделывается в уродливое нечто, способное лишь к самопоеданию, пожизненой тоске и страданию. Не хочу становиться душевным уродом даже после трехкратного обретения такого жестокого, нецивилизованного опыта…»