Русские куртизанки
Шрифт:
— Да не помню я! — взрывалась Ниночка. — Не пом-ню! Это было давно, давно, давно… — И словно подводила жирный черный знаменатель под прошлым: — И это было не со мной!
Свою жизнь несостоявшаяся невеста неизвестного жениха начинала исчислять не с момента рождения (она настолько плохо его помнила, что всегда путалась в годах своих, а может быть, просто-напросто их скрывала), а со дня встречи с молодым зажиточным москвичом Сергеем Соколовым (Кречетовым, таков был у него псевдоним), который охотно тратил свои немалые деньги на содержание издательства «Гриф» и на издание одноименного альманаха. Именно он увел девочку Ниночку из родительского дома — да нет, не под проклятия родителей, а с немалого их одобрения, потому что был, повторимся, состоятелен и производил впечатление почтенного человека. При этом шалой и неуравновешенной девочке Ниночке сначала с ним было вовсе не скучно, потому что Соколов по молодости лет был подвержен модным в начале XX века метаниям и исканиям, обожал магические слова «символизм» и «декадентство» и вел знакомства с самым широким кругом этих самых
Ей хотелось жить так, чтобы трепетать каждым нервом, всем существом своим! Дух бродяжничества жил в ней от рождения; она ненавидела скопление бесполезных предметов, всякого рода «имущества», не служащего насущным потребностям человека.
Ей хотелось влюбиться и дышать одной любовью. Любовь открывала для человека творческого — а Ниночка считала себя человеком творческим и даже что-то там пописывала, какие-то рассказики, какие-то статеечки, более или менее миленькие или противненькие, чистенькие или грязненькие… — любовь, стало быть, открывала прямой и кратчайший доступ к неиссякаемому кладезю эмоций. Достаточно влюбиться — и человек становился обеспечен всеми предметами первой лирической необходимости: Страстью, Отчаянием, Ликованием, Безумием, Пороком, Грехом, Ненавистью и т. д. Поэтому все и всегда были влюблены: если не в самом деле, то хоть уверяли себя, будто влюблены; малейшую искорку чего-то, похожего на любовь, раздували изо всех сил. Недаром воспевались даже такие вещи, как «любовь к любви».
К изумлению своему, Нина поняла однажды, что жить с издателем — это почти то же самое, что жить с чиновником. Соколов любил безумства чужие, но сам безумствовать не любил. Он был занят корректурами, встречами с авторами и критиками, беседами, выбором обложки для номера альманаха, всякой такой скучнятиной. В представлении Нины он весь был, как их квартира в Москве на Знаменке: ничем не одухотворенная, бесстильная, с вещами дурного вкуса, купленными без любви. Тогда Нина еще не знала, что мужчину одухотворяет женщина, так же как хозяйка одухотворяет свой дом. Впрочем, она никогда не научится одухотворять свое жилье, а вот мужчин… да, с мужчинами это у нее получится! Пока же дни ее проходили, точно под стеклянным колпаком, откуда мало-помалу выкачивают воздух, как напишет она потом в своих воспоминаниях, процитировав чудовищно точный и страшный образ, придуманный одним из ее прежних литературных знакомцев, Евгением Замятиным…
Природа иногда наделяет некоторых женщин особым даром воздействия на мужчин: к их высшему духовному таланту женщины эти пробиваются через потребности, которые в обществе принято считать низменными, — через чувственность, похоть, плотские желания. Именно такой была Нина Петровская, и она бессознательно принялась искать родную душу в той толчее, которая творилась в доме ее мужа, нащупывать эту душу своими тоненькими, всегда холодными пальчиками. Нина вообще была тоненькая, бледненькая, не слишком-то хорошенькая, словно только что проснувшаяся после долгого и страшного сна, с тревожными глазами, припухшим ртом и прелестными, темными, вьющимися волосами, довольно коротко стриженными и красиво струящимися вокруг лица, однако зов плоти, который она источала всем существом своим, которым была наделена от природы, — этот зов безошибочно слышался мужчинами, особенно теми, в которых было хоть что-то от фавна. Как выразился однажды — весьма безапелляционно! — Ломброзо, «эротизм является у многих женщин центром, вокруг которого группируются прочие особенности их преступной натуры». В соответствии с этими «особенностями» Ниночка потихоньку безобразничала с многочисленными поэтами и прозаиками, которые вечно толпились в большой и «ничем не одухотворенной» квартире Соколова. Иногда безобразия эти вырывались в случайные нумера случайных гостиниц — да и характер они носили случайный, именно что от слова «случка», и были не более чем данью разрушительной моде начала прошлого столетия, когда супружеская верность считалась объектом публичных осмеяний, невинность — всего лишь поводом для скорейшей дефлорации, а любовь должна была начинаться вечером и заканчиваться утром, когда в свои права вступал слякотный и ветреный ноябрьский день. Отчего-то в восприятии Нины Петровской всякий день был непременно ноябрьским, слякотным, омерзительным, испытать подобие счастья она могла только ночью, без разницы, проходила ли эта ночь за рюмкой коньку и в папиросно-ресторанном дыму-аду-чаду или в какой-нибудь несвежей постели с человеком, в котором Ниночка на миг почуяла возбужденную душу или возбужденную плоть. Ей нравилось считать себя чем-то вроде античной гетеры — подруги и вдохновительницы гениев, которая своим умением поддерживать атмосферу чувственности вдохновляет их на великие свершения. Совершенно в согласии со словами Е. Дюпуи, знаменитого исследователя социальных проблем, который именно в те годы писал в своих многочисленных работах: «Гетеры создавали вокруг себя атмосферу соревнования в искании красоты и добра, способствовали развитию науки, литературы и искусства, в этом была их сила и обаяние». Правда, среди всех социальных проблем современного ему общества Дюпуи исследовал именно проблемы проституции, но, впрочем, кем еще, как не проституткой, постепенно становилась девочка Ниночка? Другое дело, что плату за ночи свои она брала не деньгами, а неразменной монетой вдохновения — своего и чужого, она пила это вдохновение, как пчелка — нектар цветочный, как светский пьяница — коньяк, непременный напиток символистов, их, с позволения сказать, символ, а потом брела в скучную, буржуазную, приличную квартиру своего мужа и отсыпалась там днем.
«Странная пустынность тяготела над моей жизнью. Вероятно, где-то так же томились близкие мне по муке небытия, — но как было докричаться до них, как разузнать в толпе те лица, которым суждено потом неизгладимо врезаться в пейзаж моего личного существования? Иногда мне казалось: вот уйду в сумерках, потону в оснеженных переулках и где-то там, под одиноким тоскующим фонарем, под нависающими ветвями, — встречу… кого… — не знаю… Что будет за встречей… — тоже не знаю. Ах, пусть все, что угодно, только не это!»
Она много читала, знала от доски до доски «всю новую литературную проповедь», и больше всего томил ее мысли Брюсов. Со своим альманахом «Скорпион» Брюсов был издательским соперником «Грифа»-Соколова — и скандально известным поэтом, к которому с легкой руки знаменитого критика-негативиста-ниспровергателя-эпатажника Акима Волынского (на самом деле он не был ни Акимом, ни Волынским, что не мешало ему быть возлюбленным столь же эпатажной Зинаиды Гиппиус) приклеилась этикеточка — «декадент».
Тень несозданных созданий Колыхается во сне, Словно лопасти латаний На эмалевой стене. Фиолетовые руки На эмалевой стене Полусонно чертят звуки В звонко-звучной тишине. И прозрачные киоски, В звонко-звучной тишине, Вырастают, словно блестки, При лазоревой луне. Всходит месяц обнаженный При лазоревой луне… Звуки реют полусонно, Звуки ластятся ко мне. Тайны созданных созданий С лаской ластятся ко мне, И трепещет тень латаний На эмалевой стене.Никто ничего в этом стихотворении не понимал, прежде всего эти «латания» с их какими-то там лопастями были не то чушью, не то гениальностью, но именно в этой непонятливости крылась тайная сила Брюсова. Он смотрел на мир свысока, словно и впрямь был «вождь земных царей и царь», словно не образа ради, а про себя написал стихотворение «Ассаргадон»:
Кто превзойдет меня? Кто будет равен мне? Деянья всех людей — как тень в безумном сне, Мечта о подвигах — как детская забава! Я исчерпал тебя до дна, земная слава!Ниночка относилась к нему тревожно и смятенно, ибо слава его во многом была скандальна и баснословна:
«Офицеры, адвокаты, разжиренные спекулянты, модные актеры и т. п. — вся эта нечисть, питавшаяся гноем эпохи перед 1905 годом, так и была уверена, что Брюсов ест засахаренные фиалки, по ночам рыскает по кладбищенским склепам, а днем, как Фавн, играет с козами на несуществующих московских пастбищах!..»
Как-то раз Ниночке привелось мельком встретиться с Брюсовым в доме известной спиритки А.И. Бобровой.
Он появился — «в воспетом поэтами двух поколений глухо застегнутом черном сюртуке, нездешний такой и такой земной, преувеличенно корректный, светский. Совершенно не гармонируя с остальным обликом, „острым, как меч“, из-под углевых черных дуг, сурово сросшихся на переносье, сияли золотисто-черные, совсем „собачьи“ глаза. Жующие, сонно булькающие чаем с лимоном старики и старушки съежились, точно от сквозняка, заморгали совиными глазками, зашуршали, зашелестели, подняли головы… Я ушла с огорченным сердцем. Я могла бы процитировать ему два его сборника целиком, а он на меня взглянул мельком, как на стену!»
Пожалуй, именно оскорбленное самолюбие заставляет женщин частенько совершать поступки, о которых они потом если и не жалеют, то очень недоумевают. В частности, самолюбие, оскорбленное одним мужчиной, заставляет их поспешно отдаваться другому… или другим. Именно это и произошло с нашей героиней.
«Другой» не замедлил возникнуть в доме ее супруга. Для разнообразия это оказался не какой-нибудь там рифмоплет, а знаменитый, находящийся на вершине славы Константин Бальмонт — «причудливый капризник, самодержавно разрешающий все идейные и практические затруднения, органический житель вершин».