Русские не придут (сборник)
Шрифт:
– В половине первого к ручью, – сказал он негромко и не очень внятно, но большеголовый уже молчал, уже слушал, буквально раскрыв рот, и не пропускал ни слова, можно было не повторять. – К тому месту, где стоит сожженный «жигуль». Оттуда пойдем. Понятно все? Вторые две сотни отдадите там. О выходе – никому, кроме тех, кто идет, это, надеюсь, ясно?
Не дожидаясь ответа, он повернулся и пошел в лес. Он знал, что большеголовый обязательно придет сам, приведет своих и никому больше не скажет – еще никто не подвел.
…Пулемет гремел, этот ужасный, гулкий звук, казалось, был не машинным, чужеродным здесь, а исходил из самого естества голого ноябрьского леса, из черных на фоне черного неба облетевших деревьев – будто железные ветки стучали под ветром друг о друга. Когда наконец стало тихо и отзвенело в ушах, он вылез из уже чуть осыпавшегося окопчика (вырыл
Молча он вытащил из кармана уже приготовленную сотню и протянул старшему из мальчишек. Небрежно, не считая, тот сунул деньги в нарукавный карман военной куртки, презрительно скривился.
– Хреновый ты проводник, понял? Сегодня метров на пять левей вывел, а мы тут упираться должны за стольник… Смотри, промажем – тебе хуже будет. Можешь вместе с жидочками залечь… Короче, за эту работу с тебя еще полтинник, понял? Штраф…
Пацан ухмыльнулся, и он подумал, что, если сейчас не поставить сопляков на место, в следующий раз могут действительно пристрелить – эти выродки способны ради двух сотен сию минуту пренебречь будущими тысячами.
Тот, что говорил, продолжал усмехаться. Подростковые прыщи у него уже сошли, но лицо осталось изрытым, сизым. Ленточка с буквами РВПС – «Российская вольная пограничная стража» – была пришита над нагрудным карманом криво, неровными крупными стежками. Фонарь, большой американский полицейский фонарь держал один из двоих, стоявших по бокам командира, автоматы они уже закинули за спину… Мигнув, отлетел в сторону фонарь, и лишь желтая трава осветилась теперь вокруг того места. Ручной пулемет командира рванулся стволом вверх, очередь полоснула в небо, но мальчишка уже отпустил оружие, падая, сгибаясь, зажимая обеими ладонями пах… Свет фонаря ударил в глаза окаменевшим в ужасе пацанам, он крикнул: «Руки! Руки вверх, ну…» – и, не дожидаясь, пока руки вознесутся строго вверх в луче света, ударил длинной очередью… Командир еще шевелился, под клубящимся светом фонаря темная кровь толчками, все больше и больше, заливала куртку. Едва удерживая одной рукой пулемет, он приподнял ствол, выключил фонарь, чтобы не видеть, и дал очень короткую – выстрела в три – очередь.
Потом он возвратился в палатку. Можно было поспать часов до двух.
Сумрачный тек день, мелкий дождь шумел непрерывно, рядом с палаткой мок принесенный от какой-то недогоревшей свалки обрывок старой газеты с крупным заголовком: «Ночные выстрелы в лагере у границы». Бульдозеры шли сразу за головным танком, замыкала колонну бээмпэ. Въехав в лощину, танк остановился, из открытого люка вылез до пояса парень в чудовищно грязном комбинезоне и глубоком шлеме. «Эй, – заорал он, – вылезай из палатки, а?» Тут же из кабины бээмпэ высунулся офицер, его защитная полевая шапка была косо сдвинута, козырьком на ухо. «Халилов, – окликнул он, – чего орешь? Видишь, нет никого… Действуй! Темнеет уже, скребена мать, мы с лагерем разобраться не успеем…»
Люк захлопнулся, моторы заскрипели отчаянней, и следом за танком по молчавшей одинокой палатке прошли оба бульдозера.
Лагерь уже задыхался в суете. Люди уходили в лес, кто-то еще пытался свернуть палатку, кто-то тащил узлы… Первой в лес ушла одна пара, их почти никто не знал в лагере, они появились недавно и незаметно, не участвовали в лагерной жизни и сейчас снялись первыми. Когда танк ворвался на поляну, они уже были далеко. Они шли строго на запад, мужчина поддерживал женщину, помогая перелезать через поваленные деревья. Заночевали в пустом каменном сарае, каменный пол в нем был чисто выметен. Вдали чуть темнели силуэты Европы – двухэтажные домики, игла ратуши и более высокая – собора. Ночью, не просыпаясь, женщина заплакала, мужчина почувствовал ее слезы на своей щеке и зарыдал сам, трясясь, скрипя зубами, зажимая рот, изо всех сил стараясь не завыть в голос.
Зал прилета
Юрию Валентиновичу Трифонову
Первый кондратий хватил Петра Михайловича осенью. Конечно, П.М., человек, по современным меркам, вполне культурный,
Попал П.М. в Лондон той осенью в результате последовательности всех наиболее важных событий своей пятидесятипятилетней жизни.
До поры до времени он жил обычно, в меру и неудачно, и удачно, не слишком сильно отклоняясь в поступках от нормы для своего происхождения и круга, однако отклоняясь в мыслях, что дало бы человеку умному и опытному основания предсказать вулканический выброс, который случился в судьбе П.М.
Но он сам не предсказывал, а только надеялся.
Образование получил соответствующее семейной традиции: все мужчины, родственники и по отцу, и с материнской стороны, были экономистами в широком диапазоне – от карикатурно робкого дядьки-бухгалтера до карикатурно вальяжного дядьки-профессора, заведующего кафедрой и членкора. Отец занимал карьерное место где-то посередине, дослужился к пенсии до главбуха большого завода. Он и внешне был неприметен, терялся в потоке работяг у проходной, но, когда перевалило ему уже за семьдесят, услышал однажды П.М. от довольно молодой и красивой женщины: «Ну отец-то у тебя красавец». С оттенком сожаления.
Сам же П.М. оказался к фамильному делу малопригоден, хотя в институте учился хорошо и по окончании пошел в науку. Но тут-то и выяснилось, что сессию сдать на повышенную это одно, а нечто новое самому обнаружить или придумать – другое, тут одной памяти мало. И спустя недолгое время, не желая оставаться обычным придурком-мэнээсом, которых в академическом институте и так было полно, на всех никакого кавээна и общественных нагрузок не хватало, П.М. занялся историей экономики. Пристроился при бюллетене, стал пописывать популяризаторские статьи, собрал из них даже книжечку – словом, жил прилично и не без удовольствия, полагая, что так и доживет до пенсии: умение довольно ловко складывать слова, сообразительность, помогающая компилировать осмысленно, маленькая зарплата, зато какие-никакие гонорары, раз в два года двадцать один день в Международном доме ученых в Варне и некоторый артистизм одежды, выражавшийся в чешском твиде и польском вельвете… Женился на приличной интеллигентной ровеснице, развелся и женился снова на такой же точно, родил сына, который как-то удивительно быстро вырос, выучился на отличного программиста и существовал вполне самостоятельно… Все было терпимо.
Только безнадежно.
Мечтал, конечно, но не ждал ничего.
Как вдруг загрохотали перемены.
П.М., которого к этому времени молодые коллеги уже называли только так, полностью, хотя под конец служебной пьянки могли назвать и Петюней, но уважительно и с любовью, перемены сразу и естественно очень понравились. Во-первых, воспитавшись в семье абсолютно лояльной и даже в какой-то степени правоверной, он сам необъяснимым образом оказался с ранней юности не то чтобы инакомыслящим, протестантом, но недовольным каким-то, раздраженным. Не нравилось ему все: и слова, и дела, в особенности дела прошлые, – о которых он наслышался много такого, во что почему-то сразу поверил, – той власти, при которой он родился и всю жизнь прожил. Может, просто слишком много прочитал в детстве книг… Ну и перемены поэтому, конечно, понравились. А во-вторых, перемены эти принесли П.М. мгновенный и совершенно оглушивший его личный успех. В самый их разгар опубликовал он в скромном своем бюллетенишке маленькую статью, в которой абсолютно популярно, как ему было свойственно, отнюдь не на серьезном научном уровне изложил некоторые известные любому третьекурснику экономического факультета идеи классической науки – но применительно к текущему времени. И оказалось, что идеи эти совершенно революционные, невероятно смелые, актуальные и притягательные. Как если бы кто-нибудь сообщил в сумасшедшем доме, что никаких наполеонов в одиннадцатой палате не водится, настоящий Наполеон давно помер, что дважды два четыре, огонь жжется, а голоса инопланетян, слышимые многими, – лишь симптом болезни.