Русские поэты второй половины XIX века
Шрифт:
Это так. Но если до начала 50-х годов славянофильская поэзия Хомякова, как правило, обходила страдания, то в последнем десятилетии нет почти стихотворения, где эта тема не сопутствовала бы основному конфликту. Сам «истинный» путь оказывается не простым, трудным, тяжелым. Даже чтобы выйти на него, требуются громадные усилия и нравственные потрясения. Особенно тревожным становится предчувствие новых мировых катаклизмов (тема, которая перейдет потом к Вл. Соловьеву и А. Блоку):
Гул растет, как в спящем мореПеред бурей роковой:Вскоре, вскоре в бранном спореЗакипит весь мир земной.Чтоб страданьями – свободыПокупалась благодать…Но где сдвиг акцентов особенно заметен – это в теме ночи. В отличие от тютчевской философской трагедийности ночи, у Хомякова эта тема всегда тяготела к гармоническому истолкованию, к сопряжению с человеческим настроением покоя, умиротворенности, отрешенности от суеты:
Когда-нибудь в часы полночи,Когда все стихнетОднако почти все интимно-обнаженные стихотворения «гордого» периода, те стихотворения, где поэт не может скрыть своих мук, своих потрясений, – тоже ночные: «Два часа», «На сон грядущий», «Элегия». Получается, что у Хомякова создаются как бы две «ночи», разительно не похожие одна на другую: ночь мира, покоя, гармонии – и ночь, как время, когда невозможно больше молчать, когда дневная закованность, умение сдерживаться оставляют лирического героя и сменяются тревогой, тоской, безответной любовью. Первая «ночь» более распространена, но зато вторая куда интереснее, значительнее – здесь проявляются черты, не менее характерные для творчества поэта.
Оказывается, подобные две «ночи» существуют и в славянофильский период. Гармоническая ночь и здесь занимает главное место: «Видение», «Nachtstuck», «Вечерняя песнь», «Звезды». Это значительные стихотворения, действующие на читателя своей чистотой, воистину «детским чувством», стихотворения, разительно контрастные трудному и сложному времени, когда они создавались. Но появляется и другая ночь, ночь тревоги и муки, причем появляется именно в 50-х годах: «Жаль мне вас, людей бессонных!..», «Ночь», «Как часто во мне пробуждалась…». Такая двойственность удивительно точно соответствовала реальной жизни Хомякова. Сохранились ценные воспоминания о нем Ю. Ф. Самарина: «Раз я жил у него в Ивановском. К нему съехалось несколько человек гостей, так что все комнаты были заняты и он перенес постель к себе. После ужина, после долгих разговоров, оживленных его неистощимою веселостью, мы улеглись, погасили свечи, и я заснул. Далеко за полночь я проснулся от какого-то говора в комнате. Утренняя заря едва-едва освещала ее. Не шевелясь и не подавая голоса, я начал всматриваться и вслушиваться. Он стоял на коленях перед походной своей иконой, руки были сложены крестом на подушке стула, голова покоилась на руках. До слуха моего доходили сдержанные рыдания. Это продолжалось до утра. Разумеется, я притворился спящим. На другой день он вышел к нам веселый, бодрый, с обычным добродушным своим смехом. От человека, всюду его сопровождавшего, я слышал, что это повторялось почти каждую ночь…» Самарин описывает здесь страдания Хомякова после смерти жены. Но, судя по стихотворениям, дисгармонические прорывы чувства были вообще нередки. По природным данным, по воспитанию, по выработанному им самим мироощущению Хомяков удивительно точно соответствовал идеалам славянофильства: человек большого душевного благородства, прекрасный семьянин, рачительный хозяин, хороший организатор хозяйства, он в утопическом мире славянофильской гармонии (если бы только когда-нибудь эта утопия могла осуществиться) был бы на своем месте. Но место и время земного существования Хомякова слишком далеко отстояли от его идеала. Жизнь непрерывно, с юных лет, разрушала грезы поэта. Он возводил новые волшебные замки, они снова рушились.
Еще раз нужно подчеркнуть, что, несмотря ни на какие потрясения, Хомяков не отказался, не отступился от своих идеалов. Поэтому «дневной» Хомяков, веселый, энергичный, «цельный», – естественное и искреннее сочетание природных даров с созданной разумом нормой. А «ночные» мучения – это те трещины в душе и в идеале, которые непрерывно появлялись и непрерывно же, с невиданными усилиями, «замазывались», уничтожались.
Каролина Павлова
Ю. Айхенвальд
Из книги «Силуэты русских писателей»
Век этой старой писательницы тянулся с 1807 по 1893 год. Она пропустила мимо себя несколько авторских поколений, начиная от пушкинской плеяды, но сама оставалась в тени, хотя ее талант и давал ей право на видное место в родной словесности. Собрание ее произведений обогащает наш Пантеон еще одним обликом, исполненным своеобразной красоты. В хоре поэзии у Каролины Павловой есть своя нота, своя мелодия, и песнь ее, звучная и яркая, пленяет особенными интонациями, волнует исповедью женского лиризма. Правда, Павловой свойственна и женская именно словоохотливость: автор слишком легко и скоро прибегает к стиху, не всегда показывает его внутреннюю необходимость; она пишет стихотворения и тогда, когда без них можно было бы обойтись, и у нее мало поэтической самодисциплины. Но более характерны и значительны ее достоинства, чем ее недостатки – погрешности содержания и техники. По существу, наша поэтесса едва ли не больше всего замечательна своим углубленным ощущением двойственности жизни. Есть эмпирическое, и есть идеальное; есть внешние узоры дней, пустых и монотонных, и есть сокровенная содержательность духа. «В неволе жизни этой тесной, средь грешной лжи» прозябают люди, особенно женщины, «узницы людского края, жертвы жалкой суеты», – может показаться, что у них нет ничего за душою и в душе. На самом же деле полна значительности и впечатлений их вторая, их невидимая жизнь. Но кто о ней расскажет, кто сумеет претворить ее в слова? Ведь женщины по большей части – «Психеи, лишенные крыльев», и только избранницы среди них имеют души окрыленные и красноречивые. К числу избранниц Слова и принадлежит Павлова, и это она изобразит психику немых Психей, это она скажет за них и приветит словом «семью безвестную», «немых сестер своей души». Предстательница женщин, поэтесса-сестра, поэтическая сестра милосердия, она музыкально и сердечно откликнется на женскую обиду и горе в своей «Кадрили», например, поведает несколько женских биографий и покажет, как под светской оболочкой и условностью трепещет живая печаль, драма любви и горечь обманутых ожиданий. Наша писательница осуждает жизнь первую, жизнь внешнюю, обиход салонной повседневности, тесную чопорность, которая самую природу хотела бы сделать неестественной и внести даже в нее «хороший тон», опошлить ее: зато жизнь вторая, внутренняя, находит в ее лице чуткую защитницу и художницу. И для первой она имеет прозу, для второй – стихи. Казалось бы, для всего пригодна проза, особенно такая изящная и непринужденная, какой владеет Каролина Павлова: но такова уж ее натура, что лучшее в себе и в других, все возвышенное и серьезное, она должна выражать непременно стихами. И не прозой, а стихами говорит ее душа. Оттого на ее страницах вполне ощутителен переход прозы в стихи: чувствуешь (преимущественно – ночью, когда сгущаются в комнате тени «черной чередой», а «мир заснет, как тихий дом, и, молитвой пламенея, станут звезды пред Творцом»), как приближается веяние вдохновения, как в ритмы и рифмы начинают складываться слова, – присутствуешь при этом таинстве, видишь рождение Афродиты-поэзии. У Каролины Павловой неодолимая потребность в стихе: он для нее не роскошь, а насущно-элементарное питание духа.
И когда сердце стало нищим, когда все потеряно и от жизни остался только пепел тлеющего костра, сохранилось это единственное утешение – поэзия, о которой говорит Павлова: «Моя напасть, мое богатство, мое святое ремесло!» Действительно, стихи для нее «роковая благодать», любезное наваждение; Каролина Павлова одержима поэзией, дышит литературой, и этот воздух словесности вообще окружает ее: она живет не только своими, но и чужими стихами; трогательны ее обращения к поэтам – Языкову, Баратынскому, и когда последнего она называет по имени – Евгений, то в этом слышится отголосок не только близкого знакомства, но и какого-то братства – братства о красоте. Поэтесса и сестра поэтов, она знает, что на голос искусства жизнь часто не откликается: поэты – «бесполезные пророки», каждый из них – «гость ненужный в мире этом, неизвестный соловей», чьи песни, казалось бы, заглушаются ропотом будней; но нет, покрывая все шумы земли, когда-нибудь восторжествует «аллилуйя поэта», богослужение искусства. Свою поэзию Каролина Павлова, «безумница» красоты, расточает на то, главным образом, чтобы рассказать свою женскую душу, свою внутреннюю биографию. Свой чистый перл в житейском море искала, бедная, и ты» – это применимо ко всякой женщине, искательнице жемчуга; но его не находят, и потому в обиженное сердце проникает грусть. «Сердца блажь» смиряется, всему, что волновало грезы, шепчешь «тихое прости», и явна теперь «всех ожиданий всегдашняя ложь». Иссякает жизнь, уходят дни, живешь «без обороны», не сопротивляясь постепенному самоисчезновению, и если умеешь, то на меланхолических струнах своей арфы играешь элегию. Наибольшее впечатление производят именно элегические мотивы Павловой. Она «хранит священные химеры» молодости, но все туманнее делаются они, совершается ликвидация жизни, улетают прежние сны, – «кто воскресит в них лик маркиза Позы?». Кто-то уносит жизненные декорации, все глуше и скуднее становится вокруг и внутри нас, «и день за днем на детские эдемы туманную спускаем пелену». Бледнеют воспоминания, сам себе кажешься чужим, и наступает то равнодушие, которое «горестней младого горя», – дремота перед окончательным сном. Элегия Павловой тем печальнее многих других жалоб и песен, что жизнь не только отняла у нее мало-помалу все внутренние ценности и надежды, но и внешне переселила ее на чужбину, далеко от Москвы, которая была ей так мила, особенно в своем зимнем убранстве («будто в ледяные латы одета дивная Москва»). <…>
Задолго до смерти имела она печальное право сказать о себе: «Уроки жизни затвердила я наизусть» – безотрадные уроки опыта; «я в душе свершила панихиду по себе, равно как и по ней», – говорит у нее женщина о себе и о другой, при этом смерть еще не всегда является полным успокоением – бывает и так, что неотразимая мирская суета стучится дерзостно и в доску гробовую»… Но было бы ошибкой думать, что элегический колорит делает поэзию Каролины Павловой унылой и подавляющей. Нет, ее печаль светла, в сердце у нее много любви; отжив свою жизнь, она благословляет чужую, без зависти и гнева: у нее нет сил больше идти, она отстала, и ей отрадно, что другой путник подошел к ней с заботливостью брата, – но пусть он идет дальше, продолжает свой путь: он страждущей дал все, что мог, – пусть же не смущается тем, что кто-то отстал в степи, что слышен «звук слабеющего зова»; и так растрогивающе просит бедная, одинокая путница:
Тебе есть труд, тебе есть дела много.Не каждому возможно помогать;Иди вперед: длинна твоя дорога,И дома ждет сестра тебя и мать.Сама она прочитала уже книгу жизни всю, до конца, до грустного эпилога; но она любуется на тех, кто жадно и доверчиво приникает лишь к первым страницам этой же интригующей книги: «Люблю я вас, младые девы… еще неведующей Евы люблю таинственные сны». Ева-поэтесса, за немых и неведующих Ев сказавшая прекрасное слово, Каролина Павлова двумя томами своих сочинений входит в семью русских писателей. Большей частью своей поэтической практики она осуществила собственное теоретическое убеждение, что стих – «это красивый пояс, стягивающий мысль и придающий стройность».
Красивы и стройны ее стихи, ее мысли и чувства, остроумны и часто задушевны ее слова, образны ее поэтические речи, – и в самой старомодности своей хранит она живую и желанную оригинальность.
Алексей Кольцов
Д. Мережковский
Из статьи «О причинах упадка и о новых течениях современной русской литературы»
<…> Песни Кольцова в нашей поэзии едва ли не самое полное, стройное, доныне еще мало оцененное выражение земледельческого быта русского крестьянина. Мы здесь имеем дело не с человеком, только любящим народ, т. е. сходящим к нему, а вышедшим из него, не порвавшим с ним глубокой сердечной связи: можно сказать, что устами Кольцова говорит сам тысячелетия безмолвствовавший русский народ. Певцы, нисходившие к нему, говорили, что он несчастен.
Выдь на Волгу: чей стон раздаетсяНад великою русской рекой?Этот стон у нас песней зовется,То бурлаки идут бичевой…Где народ – там и стон …У Кольцова есть крик негодования, беспредельная жажда свободы, даже – если хотите – возмущенный крик ярости и боли, но беспомощных стонов и этого жалобного плача, которым полны вышеприведенные анапесты интеллигентного поэта, у Кольцова нет. Конечно, никакие стоны интеллигентных певцов не могут выразить той глубины затаенного, высокомерного и молчаливого страдания, которое он носит в душе своей. Эта скорбь, скорбь народа – воистину ничем не меньше нашей мировой скорби, байроновской «тьмы».