Русские символисты: этюды и разыскания
Шрифт:
Притяжение к Наполеону, вызываемое величием и особой магией его образа, сменяется в «Св. Елене» отталкиванием, но отнюдь не отвержением: все лица и идеи, глубоко будоражащие сознание Мережковского, неизбежно выявляют для него свою двойственность, свою внутренне противоречивую первооснову. Механизм художественно-философского мышления писателя приводится в действие изначально заданными глобальными метафизическими антитезами и их бесконечными частными модификациями, предполагает размежевание всего многообразия явлений по крайним, противоположным полюсам. Гераклитовская формула «противоборствующее — соединяющее» — один из его любимейших философских тезисов. «Полюсы», относительно которых ориентирован внутренний мир Мережковского, могут иметь априорно двойственную онтологическую природу, а могут и менять свои качественные и ценностные характеристики на разных стадиях идейной и творческой эволюции писателя.
Мережковский и Наполеон Мережковского эволюционировали согласованно. «Преодолевал» рационализм, индивидуализм и «аполлонизм», воплощенные в Наполеоне, Мережковский, чающий религиозно-общественного обновления, «дионисийской» деструкции, ведущей путями свободы к новому, более совершенному мироустройству на подлинно христианских началах. Обратившись в очередной раз, десятилетием спустя, к осмыслению той же исторической фигуры, Мережковский был обогащен только что пережитым историческим опытом, в итоге которого Россия стала, по его емкой формуле, «царством Антихриста», когда преодоление «рационализма» в государственном распорядке обернулось тоталитаризмом, взращенным на ядовитой ниве иррационального кумиротворчества и неоязыческой мифологии, а «религиозный индивидуализм», купно с недовоплощенной «религиозной общественностью», пал под натиском торжествующей «хамской» стадности. На смену «наполеоновской» цивилизации, провозглашавшей суверенитет человеческой личности, пришла цивилизация человекообразных, утвердивших волю к безличности; при этом, подчеркивал Мережковский в книге о Лютере, «самое страшное —
1589
Мережковский Д. С. Реформаторы. Отд. I. С. 5.
В целом же образ Наполеона, очерчиваемый в монографии, обнаруживает много общих черт со своими предварительными зарисовками в более ранних произведениях Мережковского. Автор «Л. Толстого и Достоевского» уже различает за историческими деяниями Наполеона метаисторический смысл: «…за внешнею, реальною, историческою картиной было скрыто здесь нечто более глубокое, внутреннее, таинственное и все-таки в высшей степени реальное — если не для настоящего, то для будущего реальное» [1590] ; автор «Св. Елены» осмысляет его земную жизнь не в ее завершенности и самодостаточности, а прежде всего как явленный человеческим взорам фрагмент осуществляющегося вселенского предначертания: «Кто-то бросил его, как бросают камень. Здесь, на земле, он только продолжает бесконечную параболу, начатую где-то там, откуда он брошен. Нашу земную сферу только пролетает, как метеор» [1591] . Эти интуиции Мережковского становятся идейным фундаментом его книги о Наполеоне и получают в ней многоаспектное развитие. При этом процесс мифотворчества развертывается через открытый и потенциально бесконечный ряд символических параллелей и уподоблений: если в «Св. Елене» Наполеон последовательно «разгадывался» через мифологический архетип бога Солнца Аполлона (в актуальной интерпретации Ницше), то в позднейшей книге «аполлоническая», «солнечная» ипостась дополняется противоположной ей, «дионисийской» ипостасью: Наполеон одновременно — гений Аполлоновой меры и Дионисовой безмерности, он гармонизирует хаос (революции, в частности) и вместе с тем неуклонно стремится выплеснуться за пределы отпущенных ему возможностей; за действиями Наполеона и солдат его армии Мережковский узнает формы Дионисовых таинств — подобно палеографу, читающему на палимпсесте скрытые под новыми начертаниями древние письмена. Еще один слой, еще один ассоциативный ряд, — и сквозь Наполеона проступает аккадский мифопоэтический герой Гильгамеш. Метод, при помощи которого Мережковский «неустанно прокладывает мосты между самыми невероятными, самыми чудовищными сближениями», А. С. Долинин в свое время с полной мерой скепсиса расценил как эквилибристику [1592] , и действительно, с какой бы степенью доверия ни подходили мы к гипотезам и построениям писателя, мы не можем не признать, что фантазия в них играет никак не менее значимую роль, чем аналитическое освещение реально происходивших событий. Но при этом не следует упускать из виду, что культурно-историческая фактура для Мережковского не есть что-то раз и навсегда данное, определенное в своих границах и отвердевшее в своей субстанции; она для него — воистину «свободная стихия». В функциональном отношении она — лишь бездонный резервуар, черпая из которого, писатель-«книжник», обладающий «способностью изумления» и абсолютным «потусторонним слухом» [1593] , выявляет свой дар самовыражения, толкования действительности и даже пророчествования.
1590
Мережковский Д. С. Полн. собр. соч. Т. 8. С. 46.
1591
Мережковский Дм. С. Было и будет. С. 108.
1592
Долинин А. Дмитрий Мережковский // Русская литература XX века (1890–1910) / Под ред. проф. С. А. Венгерова. М., 1914. T. I. С. 333.
1593
Эти особенности писательского метода Мережковского отметил в рецензии на «Иисуса Неизвестного» Б. П. Вышеславцев (Современные Записки. 1934. Кн. 55. С. 431).
По всем внешним параметрам книга Мережковского о Наполеоне имеет вполне «объективную» значимость. Читатель, не знакомый с конкретными обстоятельствами возвышения и низвержения генерала Бонапарта, извлечет из нее самые важные и необходимые сведения; читатель, освоивший наполеоновскую историографию, тоже не потратит времени впустую, он сумеет оценить писательское мастерство Мережковского, его манеру работать с документальными материалами, его умение инкрустировать известные события и эпизоды индивидуальными штрихами, увидит за грудами инкорпорированных в текст цитат властную «режиссерскую» руку. В своей работе Мережковский использовал огромное количество первоисточников (дневники, мемуары современников, произведения самого Наполеона), данные, почерпнутые из исторических трудов, но при этом его книга ни в малой мере не становится компиляцией: авторской голос и авторский взгляд в ней сказываются даже в наиболее описательных, «объективных» фрагментах. Приоритет авторского начала заявлен и композицией книги: «теоретическая» часть, в которой Мережковский разворачивает свою концепцию личности Наполеона, предшествует «исторической», собственно биографии, выстроенной по традиционному хронологическому принципу, которую читатель воспринимает сквозь призму основоположений, ему уже известных.
В апреле 1927 г., когда отдельные главы монографии Мережковского уже были подготовлены к печати, на экраны Парижа вышел монументальный исторический фильм режиссера А. Ганса «Наполеон» (полное название — «Наполеон, увиденный глазами Абеля Ганса») — новаторское произведение, в котором впервые был использован полиэкран: композиция экрана являла собой триптих, зритель мог одновременно воспринимать наряду с основным действием другие события или изображения, что создавало эффект одновременности происходящего или смысловой стереоскопичности. Нечто подобное мы находим в книге русского писателя (тоже — «Наполеон, увиденный глазами Мережковского»). Изложение биографии героя и событий европейской истории в ней — основной, но не единственный повествовательный ряд, за ним встают другие: мифологические проекции, легенды, которым писатель склонен доверять не меньше, чем непреложным фактам (в них «не внешняя, а внутренняя правда» [1594] ), параллельные историко-культурные ряды, стихотворные вкрапления-цитаты, часто впрямую не связанные с окружающим текстом, но расширяющие образно-ассоциативные горизонты всего произведения. Мережковский рачительно использует исторические документы, но он не склонен доверять букве установленных фактов как истине в последней инстанции. «Кажется, вообще, — замечает он по поводу живописных портретов Наполеона, — портреты относятся к живому лицу его, как пепел к пламени: пламя неизобразимо в живописи, в ваянии: так и лицо Наполеона» (T. I. С. 74). Первый, собственно фактографический план биографии — это для Мережковского лишь пепел канувших в небытие событий; пламя, жизнь в них можно вдохнуть, расширив рамки творческого задания, подключив другие планы реальности, с помощью которых раскроется в преходящем — непреходящее, в минувшем — провиденциальное, в суетном и случайном — великое, неотторжимое от целого.
1594
Мережковский Д. С. Реформаторы. Отд. III. С. 13.
В ряду других литературных интерпретаций личности Наполеона книга Мережковского занимает довольно своеобразное место. Безусловно, русский писатель стоит перед Наполеоном «с непокрытой головою», однако его произведение никак не может быть введено в ряд сугубо панегирических сочинений бонапартистского толка; еще меньше общего у него с биографиями, написанными с позиций политического или морального осуждения французского императора, — такими как знаменитая многотомная «Жизнь Наполеона Бонапарта» (1827) Вальтера Скотта, в свое время переведенная на все европейские языки. Мережковский не ограничивается и констатацией противоречивости, двойственности (по формуле Тютчева: «Два демона ему служили, // Две силы чудно в нем слились») — одним из общих мест в осмыслении Наполеона. В частности, Стендаль (цитируемый Мережковским) в своей «Жизни Наполеона» славит генерала Бонапарта и критически оценивает императора Наполеона, воспевает «душу доблестного воина» и порицает политические просчеты, «корономанию», угадывает во внутреннем мире своего героя «борьбу между гением великого человека и душою тирана» [1595] . Казалось бы, подобную логику анализа Мережковский — с его богатейшим мыслительным опытом сведения хаотического многообразия мира к метафизическим антитезам! — не мог не взять на вооружение, однако главной осью его книги оказывается все же идея единства личности ее героя; противоречий и всевозможных «несогласованностей» в Наполеоне Мережковский действительно констатирует немало, но все они в конечном счете сводятся к утверждению не двойственности, не двуликости, а цельности; все pro и contra предстают в лучах, исходящих из сфер, действительно простирающихся «по ту сторону добра и зла». «Демоны», живущие в Наполеоне, управляемы, как подсказывает Мережковскому интуиция, высшей силою; ощущая ее действие, писатель видит в покорителе Европы не столько исторического деятеля, сколько героя высокой трагедии. Даже такой взывающий к однозначной нравственной оценке поступок, как казнь герцога Энгиенского, заведомо не виновного в инкриминированных ему преступлениях, хотя и признается «вечным пятном» на памяти Наполеона, но, овеянный магией всеобъемлющего трагедийного «высокого штиля» авторского повествования, может быть воспринят и как свершение «безвестного веленья». Выносить какие-либо однозначные и окончательные вердикты Мережковский не берется, и прежде всего потому, что вообще не воспринимает материал своего анализа как нечто, требующее вынесения оценок и подведения итогов; история в его интерпретации неизменно параболически устремлена в метаисторию, конкретное историческое действие обретает черты мистериального действа, выплескивает на поверхность прапамять о мистических субстанциональных началах, управляющих миром.
1595
Стендаль. Собр. соч.: В 15 т. М., 1959. T. 11. С. 71, 98, 188.
«Безвестное веленье», исполняемое Наполеоном, для Мережковского, разумеется, не исчерпывается совокупностью осуществленных им походов, сражений, политических перетрясок, какой бы грандиозный масштаб они ни имели; «веленье» угадывается как импульс к осуществлению тектонических сдвигов в духовной эволюции человечества. Его исполнитель — не просто честолюбивый корсиканец, достигший всемирного владычества, это — «человек из Атлантиды», ведомый роком и овеянный «тайной». О роке применительно к Наполеону постоянно говорили не только поэты, но и весьма трезвые историки (тот же Стендаль писал: «Он был окружен всем обаянием рока»; «Я склонен думать, что Наполеон хотел бросить вызов року» [1596] ), однако у Мережковского фаталистический мотив становится сквозной темой всего произведения. Собственная воля Наполеона, «последнего героя Запада», так же растворена в могучих велениях рока, как совершенное им в истории растворяется в метафизической памяти земли, уходящей, по Мережковскому, в атлантическую древность, к «первому человечеству», уничтоженному всемирным потопом, но повсеместно напоминающему о себе в «вечно-возвратных снах». Посвятив целый раздел выявлению «атлантического» следа в личности императора, Мережковский сам наметил живую и необходимую связь «Наполеона» с другой своей книгой, создававшейся практически одновременно, — с монументальной религиозно-исторической медитацией «Тайна Запада. Атлантида — Европа» (1930), этим, по словам поэта Б. Ю. Поплавского, «опытом непрерывного интеллектуального экстаза», полным «острейших аналогий и блестящих догадок», написанным «в библейском ощущении эсхатологического страха» [1597] . Атлантида в произведениях Мережковского — уже бывший конец мира, «первого человечества», и прообраз грядущего конца «второго человечества», ныне живущего на земле; это — воплощение цельной органической культуры, по отношению к которой последующие цивилизации представляли собой эпохи упадка; это (в аспекте мистической триады — универсальной мифологемы, относительно которой определяются все построения Мережковского) — царство Отца, Преистория, предваряющее царство Сына, Историю, которому, в свою очередь, суждено претвориться в царство Духа, Апокалипсис. Эсхатологические ожидания для Мережковского — сфера острых и живейших переживаний, но и Атлантида, начало мира, виднеется для него сквозь Европу, «как морское дно сквозь прозрачную воду» [1598] . Разгадываемый в своем таинственном существе как «человек из Атлантиды», как связующая нить между началом и концом мира, Атлантидой и Апокалипсисом, Наполеон погружается из истории в миф, в нем проступают черты медиумические: ведь, по Мережковскому, «миф уводит нас к юности мира, где земля ближе к небу, люди — к богам, время — к вечности. Действие мифа происходит на земле, но еще не совсем нашей; во времени, но еще не совсем отделившемся от вечности» [1599] .
1596
Там же. С. 67, 148.
1597
Поплавский Борис. По поводу… // Числа. Париж, 1930–1931. Кн. 4. С. 162.
1598
Мережковский Д. Тайна Трех. М., 1999. С. 339.
1599
Там же. С. 333.
В той же книге об Атлантиде и Европе Мережковский определяет многих ученых как «людей малого знания», опираясь на слова Ньютона: «Малое знание отводит от Бога, большое — приводит к Нему» [1600] . «Наполеон» Мережковского — это не ученая книга об известном Наполеоне, это — попытка, с твердой убежденностью в преимуществах «большого знания», рассказать о Наполеоне Неизвестном. Несколькими годами спустя писатель завершит главный, итоговый труд своей жизни, трехтомное исследование «Иисус Неизвестный»; задача его — раскрытие «подлинного лика» непонятого, евангельского Иисуса на основании нового прочтения и истолкования священных текстов, апокрифов, исторических преданий и свидетельств; задача — в преодолении двухтысячелетней инерции восприятия Евангелия, неподвижных канонов, в подготовке истинного приближения к Христу, — чтобы через это познание прийти к «церкви будущего века». Задачи книги о Наполеоне неизмеримо скромнее, но авторский пафос — тот же. Не случайно Мережковский завершает первый том «Наполеона» фразой, которую многие спишут по счету излюбленных им «невероятных сближений»: «Да, только узнав, что такое Сын Человеческий, люди узнают, что такое Наполеон Человек». И столь же не случайно, видимо, в начале раздела «Рок» он называет Наполеона — «неизвестным».
1600
Там же. С. 301.
ИСТОРИЯ КАК МИСТЕРИЯ
Египетская дилогия Д. С. Мережковского
Авторское вступление, которое Мережковский предпослал в 1914 г. своему «Полному собранию сочинений», начинается с указания на неразрывную связь между входящими в это издание различными книгами — романами, стихотворениями, статьями, философско-критическими исследованиями: «Это — звенья одной цепи, части одного целого. Не ряд книг, а одна, издаваемая только для удобства в нескольких частях. Одна — об одном». Единство замысла, разными гранями оборачивавшегося в совокупности всего написанного Мережковским, отражало важнейшую особенность его мировосприятия. Один из наиболее характерных и последовательных выразителей символистского мироощущения, Мережковский видел в творческом акте форму воплощения глобальной жизнестроителыюй концепции, все явления истории и культуры он воспринимал и осмыслял как форму становления единой, телеологически развивающейся мистической идеи. В том же предисловии Мережковский определял сверхзадачу, разрешению которой подчинена вся его творческая деятельность: «Что такое христианство для современного человечества? Ответ на этот вопрос — вот скрытая связь между частями целого <…> я не проповедую и не философствую <…> я только описываю свои последовательные внутренние переживания» [1601] .
1601
Мережковский Д. С. Полн. собр. соч. (Библиотека «Русского слова»), М., 1914. Т. 1. С. V.
Заглавие «Христос и Антихрист», данное Мережковским его первой трилогии исторических романов — «Смерть богов. Юлиан Отступник», «Воскресшие боги. Леонардо да Винчи», «Антихрист. Петр и Алексей», — могло бы стать универсальной формулой всего, вышедшего из-под его пера, — как включенного в состав «Полного собрания сочинений» 1914 г., так и еще к тому времени не написанного. Сам Мережковский, рассматривая собрание своих сочинений как единый архитектонический замысел, фактически сводит его к общей схеме противостояния двух метафизических начал: трилогия «Христос и Антихрист» посвящена изображению борьбы этих двух начал во всемирной истории, в прошлом; три книги о русских классиках — «Л. Толстой и Достоевский. Жизнь, творчество и религия», «М. Ю. Лермонтов. Поэт сверхчеловечества», «Гоголь. Творчество, жизнь и религия» — дают картину той же борьбы в русской литературе, в настоящем, а книги статей на актуальные темы («Грядущий Хам», «Не мир, но меч», «В тихом омуте», «Больная Россия») — изображение того же в современной русской общественности; наконец, драма «Павел I» и роман «Александр Первый» (и, добавим, третья, еще не написанная, часть трилогии — роман «14 декабря») воплощают, по мысли автора, борьбу указанных двух начал «в ее отношении к будущем судьбам России» [1602] .
1602
Там же. С. VIII.