Русские женщины (47 рассказов о женщинах)
Шрифт:
В октябре вернулись из Москвы его родители — Валерий пришёл с коробкой конфет и медленно опустил её на стол.
— Это то немногое, что я могу для вас сделать, — сказал он с ненавистью. — Я вам благодарен.
Конфеты были самые нелюбимые — «Грильяж». В детстве Лина думала, что их делают из гвоздей.
Ваня собрался вмиг и ушёл, не взглянув на Лину, — возможно, боялся увидеть, как она плачет. Или же он просто торопился — спешил домой, к родным людям и стенам.
Вечером Лина слышала из-за стены, как орёт на сына соскучившийся отец:
— Расслабился, да?
Муся привычно подвизгивала, и снова что-то падало с грохотом.
Дни теперь тянулись медленно — были одинаковые и ровные, как вставные зубы.
Лина прошла мимо старух, сидевших на
И Лина не станет их осуждать… Вырастить что-то живое — пусть даже пучочек редиса! — стоит большого труда.
Александр Мелихов
Про маленького Капика
Сколько Капитолина себя помнила, её всегда томила скука. Она даже и не знала бы, что это скука, думала бы, просто жизнь, если б в самом-самом начале её не свозили к бабушке в деревню. И там было страшно интересно — интересно и страшновато смотреть, как жуёт корова Субонька: хрупает, хрупает слева направо (или справа налево?), а потом по шелковистой шее пробежит комочек — сначала туда, а потом обратно. И снова хрупает. А глаза у неё синие-синие, к зрачкам густеющие до черноты, — ни у кого больше она не видела таких тёмно-синих глаз, как у Субоньки. Только этого и было в её жизни интересного.
Ещё её спросил кто-то из родни, где ей больше нравится — в городе или в деревне, и она ответила: «В городе дома больше и асфальт твёрже», а какой-то шутник переврал, будто бы она сказала: «В деревне дома пониже и асфальт пожиже». Отец потом лет десять всё пытался её этим рассмешить…
Сердцевиной скуки была, конечно, школа, там как будто нарочно собирали всё самое никчемушное — какие-то биссектрисы, медианы, «а квадрат плюс бэ квадрат», «калий-натрий-кальций-магний», добыча свинца в Замбии… В школе её и звали Линкой и Линейкой, а дома Капой. Чтоб капать на мозги.
Так что для неё впервые повеяло живым, когда она попала в компанию, где слово «школа» произносили не иначе как с усмешкой, где учителей называли совками, а родителей родичами, где изредка появлялись даже настоящие диджеи и рэперы, и, когда по кругу пускали косячок афганки или чуйки, получалось ещё более по-братски и ещё более прикольно: как будто вымыли пыльное окно. А когда появился герыч, она уже и сама не знала, смутно помнилось, ТО ТЕБЯ ПРЁТ, ТО ТЕБЯ ЛОМАЕТ, а в просветах неотступная тревога, что осталось только на два дня, а дальше — невыносимые ломЫ … Это легко сказать — ломЫ, а когда истекаешь разъедающими кожу соплями, когда сутками не отходишь от толчка, куда, кажется, вот-вот вывернет все твои внутренности, когда пара часов сна превращается в недосягаемую мечту и, даже добравшись до постели, никак не можешь найти терпимую позу — всё тебя крутит и трясёт, и ты начинаешь ползать на карачках по полу с пинцетом для выщипывания бровей, чтобы найти среди грязи хоть крупинку белого, а потом двинуться этой грязью, тряхнёт, так и хер с ним, но, когда хорошенько это запомнишь, тряска начинается задолго: бабок нет, дома появляться нельзя — начнут запирать, тащить в детокс, а без ширялова она всё равно не знает, как жить, без кайфа нет лайфа, родичи уже ей не верят ни на копейку, да и кидала она их до фига и больше, тырила по мелочи, а из квартиры у друзей и подруг тем более давно всё повынесено, вечная шустрёжка и вырубалово — блин, у Гнома щас нет ни хера, ещё не поздно рвануть на Ваську, знаю там пару точек, хотя их, может, хрен знает когда уже закрыли, — вечное ожидание и изнывание, крысиные наркотские ухватки дружков и подружек, морды
В первый раз её отымели в ментовке при метро и выпустили под утро, ещё метро не работало, в ледяном подъезде отмывалась полупрозрачным твёрдым снежком с вдавившимися отпечатками пальцев, а в последний раз дружок, с которым начиналось так суперски, продал её барыге за пару чеков. Она тут же вмазалась, и вышел передоз, но барыга своё таки получил (у дружка от герасима давно не стоял) — она пришла в себя в подвале, долго смотрела на бетонный потолок и не понимала, где она. А потом почувствовала, что стягивает внутреннюю сторону бедра, посмотрела — трусов на ней не было, а стягивало чем-то вроде засохшего молочного киселя. И подумала только одно: хорошо, подвал тёплый. Она ведь там хер знает сколько пролежала, на пояснице успел образоваться пролежень.
Она уже давно ни из чего не устраивала драм, она и раньше к этому была не склонна, а уж когда пожила с Лианкой, где надо было в любой момент бросать родной «Дом-два» по телику и шлёпать на кухню, пока Лианка работала с клиентом — хорошо, недолго, минут двадцать…
Короче, тут, в подвале, она поняла — так и кинуться недолго, надо сдаваться родичам, хоть они и совки, и даже заводчане: «Гудит как улей родной завод. А мне-то хули, ебись он в рот!»
В детоксе она неизвестно сколько втыкала в тесном холле, отбегала в сортир, где из неё без всяких спазмов лилось само собой, и ей было по фигу, когда её раздевали, мыли в душе, укладывали под капельницу… Только когда медсестра никак не могла попасть в вену, её немножко завело: она гордилась, что арыки у неё не убитые, не надо ширяться куда-нибудь в метро, — как в полусне, выхватила машинку из мертвенно-бледных резиновых перчаток и вдула себе сама.
Очнулась она оттого, что кто-то тянул её веко вверх, а глаз сам собой закатывался за ним следом, и мужской голос как бы с улыбкой приговаривал: ну-ка, ну-ка, не убегай! Она опустила глаз и увидела молодого мужчину, почти парня, в белом халате. У него была сверкающая добротой и бесшабашностью улыбка на красивом кавказском лице и синие-синие, как у Субоньки, глаза в чёрных-пречёрных девичьих ресницах. «Ну что, ещё помучаемся?» — спросил он ласково, но напористо и потрепал её за плечо, и плечо возникло из пустоты, а за ним появились руки, ноги, спина, на которой она лежала, но только плечо послало ей сигнал, что тело её создано не только для употребления, но и для ласки.
Мир начал оживать, и она увидела с койки, что халат у него разорван под мышкой, и еле слушающимися губами прошлёпала:
— У вас халат рваный…
— Добродетель и должна ходить в рубище! — сурово ответил парень, и она поняла, что он не только нечеловечески красивый, но и прикольный.
Добродетель, рубище …
С этой минуты началась новая жизнь, вернее, не новая, а просто жизнь — что было до сих пор, это была какая-то тягомотина и гадость, а жизнь оказалась и вправду прекрасна и удивительна, — и среди нескончаемой школьной мутотени отыскалось что-то правильное. Запах столовки, полусонные торчки в коридоре, пережёвывающие, кто, где и как раскумаривался, какие колёса кроют дольше, они теперь омолодились, торба съехала, можно торчать по новой — всё это теперь вызывало у неё не столько брезгливость, сколько жалость: так ведь и вся жизнь утечёт в толчок… Сама собой…
И становилось до слёз жалко мать с отцом — как скучно они прожили!
Для неё теперь каждая минута, каждый звук сделались предвкушением: вот сейчас он войдёт, и её с головы до ног зальёт радостью. Самое офигенное в нём была даже не его неправдоподобная красота, а свет, который он излучал, — свет уверенности, что жизнь прекрасна и бесконечна. Да она такой и была, особенно когда он задерживал на ней свои синие Субонькины глаза, и она готова была броситься хоть в костёр, чтобы сделаться для него не то чтобы милой, но хоть не противной, она же знала, сколько у неё грязи даже в крови…