Русские женщины (47 рассказов о женщинах)
Шрифт:
Днём гроза собиралась, потемнело, а как я до Самары дошла, тут и хлынуло. Бегаю взад-вперёд по улице, где Садовников дом, нитки на мне сухой нет, и думаю: хорошо бы молоньёй сейчас прибило, смерть моя тогда без греха будет и всем родным облегченье.
А тётка Матрёна меня из окна приметила и в дом затащила, ну причитать. Уехал, говорит, вчера, злодей, душу всю из нас вытряс, и что мы денег перевели девкам платить за позор. Ты, говорит, Машута, не реви, мы тебе жениха найдём грех венцом прикрыть, ты девица видная, Иван Иваныч человек известный, Ерофей
Я и не ревела. Закоченела я как-то. Приехал батя за мной, а я молчу всю дорогу. Так и промолчала с месяц, а потом…
А потом, голубь, Господь мне спасение послал. Стала я про себя петь тихонечко, и сердцу облегчение вышло. В огороде хожу — пою, на Волге на бережку сижу — пою. И главное дело, что я пою-то! Случилась у меня тайна великая, для меня великая, а так-то она маленькая тайна, мне по росту — вишь, я кроха какая. Никому я своей тайны не говорю, а внутри-то распирает, потому как не может эта моя тайна в тишине жить, никак не может. Одначе кому сказать?
Я тогда в селе не показывалась совсем, разве в церковь схожу — и домой. Кто я теперь — ни баба, ни девица. Будут за спиной гыгыкать, а без них тошно. Зашёл к нам раз по общим делам дед Михайла, я минутку улучила и шепчу ему — Михайла Михалыч, поговорить надоть. В сад его увела, в самый дальний угол, где мама покойная дубочек посадила, а он уж тень густую даёт, летом в той тени спать можно запросто. Сели мы с ним под тем дубочком.
— Михайла Михалыч, говорю, ты меня петь позвал на посиделки, а я вот не знаю, как тебе и сказать…
— Да скажи уж как-нибудь, — смеётся. — Али боишься? Не боись, никто тебя не обидит, подумаешь, беда какая. Хуже бывает, Машенька.
— Нет, тут не то, Михайла Михалыч. Я… песню придумала. Нашло на меня. Сама песню придумала.
— Какую такую песню?
— Страдания.
Он и говорит: а ну-ка, напой.
Я духу набрала и начинаю. Обычно страдания длинные выходят, а у меня всего-то четыре куплета, да только больше не надо.
Мне казалось, он смеётся,
А он навек расстаётся.
Люди добрые, поверьте,
Расставанье хуже смерти…
Я когда пела, глаза от страху зажмурила, а жуть как хочется лицо деда Михайлы увидеть, как он слушает мою песню… Мою!
Зачем было сердце вынуть,
Полюбить, потом покинуть.
О разлуке если б знала,
Никогда б я не страдала.
Подсматриваю я, значит, за ним и вижу — у Михайлы-то обычно глаза с прищуром, а тут раскрылись и блестят, вот будто он плакать собрался или уже отплакал. А тут кто хочешь заплачет, у меня такой напев коварный. Я одно коленце с одних страданий взяла, другое — с других, а потом по-своему и вывернула. Первый и третий куплет поются одинаково, а второй и четвёртый — иначе, те с наскоком, а эти с оттяжкой.
А в прощальный наш денёчек
Я дарю тебе платочек.
На платочке —
Возьмёшь в руки — меня вспомни.
Я схитрила немножко. Подрубила жизнь под песню. Платочек-то был на самом деле, я, когда в доме у Ерофея жила, взяла с собой работу, платок разукрасить, красным по белому. Цветами.
А потом я этот платок на четыре части разрезала и по-другому вышила, чтоб вроде как для мущины, носы-усы обтирать, вышло. Петушков пустила, уточек. И в уголках маленькие буковки «МТ» вывела, Маша Туркина, стало быть. Все четыре платочка я ему подарила, да только не в прощальный денёчек. Если б я про такую его подлость знала, так сраной тряпки бы не дала! Ну а для песни другое нужно.
Петь надо про чистое, про хорошее. Ты вот мне сердце разбил, а я тебе платочек дарю на память. Я выхожу молодчина, да и ты через меня герой — такой, что в песню тебя не стыдно вставить. Мало ли куда ты поехал! Может, служба такая. В песне про то не поётся.
До свиданья, милый скажет,
А на сердце камень ляжет.
До свиданья, до свиданья,
Не забудь ты моё страданье.
Спела и обмерла. Жду, как дед Михайла приговорит. Я-то цену своей песне знаю, а людей разве разберёшь.
А он непонятно как-то крякнул, головой покачал и говорит: «Эх, жизнь наша! Эх, Маша-Маша! Знала бы ты, как я свою жену-покойницу любил! Да. Жену любил, а была одна женщина в Самаре, на Никольской улице жила…»
Совсем не то говорит, мне про песню надо, а он про жену! Что ж, говорю, песня-то моя, дед Михайла, как тебе песня?
Он уж наладился мне про свою зазнобу с Никольской улицы рассказывать. И даже будто не понимает, что я спрашиваю.
— Я сама придумала — и слова и напев. Страдания мои — понравились тебе? — говорю.
— Сама придумала, да… не верится что-то, хотя я таких страданий не слыхал, — отвечает. — Ты меня прости, Маша, я знаю, что ты меня обманывать не будешь, только я ещё не встречал человека, который вот — песню сочинил. Вроде знаю, что такие бывают, но во всю жизнь не видал, понимаешь? Песни — они будто сами собой приходят, как дожди. Будто их сама Волга сочиняет, или трава, или тёмный лес, или дорога… Не дёргай губками-то, верю, что твои это страдания, только ты когда пела — это будто не ты была, а незнамо кто. Меня, человека бывалого, дрожь пробрала! Ты знаешь что, ты в избе не сказывай, что сама придумала. Говори — слышала в Самаре, поверят.
Знаешь, мил-человек, огорчилась я. Думала, похвалит, а совсем не то вышло. И как-то душа повернулась против этих посиделок в общей-то избе. Если уж дед Михайла не понял, так там и подавно не поймут. Одначе пошла…
Зачем пошла, голубь? Поплакать на миру захотелось, чтоб знали, чтоб пожалели, чтоб сердца ихнии наружу вылезли. Дак они и вылезли, чтоб их черти съели.
Я в ту пору как хмельная ходила — песни меня одолели. Я ещё три штуки придумала! Одну жалостную, две смешные. Про хорошую любовь, без обиды.